Школа победителей Они стояли насмерть
Шрифт:
— Взвод! С пулеметами… за мной!
Пули посвистывали мимо него. Некоторые из них проносились совсем рядом, но Чигарев не боялся их. Это были его минуты. Он ждал их, мечтал о них, отправляясь на фронт. Чигарев чувствовал, что, стройный, подтянутый, рискующий собой для того, чтобы помочь товарищам, он сейчас красив, и был готов на все. Он скорее бы согласился умереть, чем прыгнуть обратно.
Уже на бегу Чигарев оглянулся. За ним бежали пулеметные расчеты. Пулеметы подпрыгивали на бугорках кротовых нор, которыми было изрыто все поле.
Опушкой леса, не замеченные даже своими, пулеметчики зашли
— Автомат, оно, конечно, дело хорошее… Техника… А винтовка как-то сподручнее!
Ему дали винтовку. Силин долго щелкал ее затвором, целился, а потом нахмурился и проворчал:
— Эх, мать честная! А ведь ни одного приема штыкового боя не помню… С гражданской не держал ее в руках… Штукатуры мы…
— Не горюй, папаша! — успокоил его Донцов. — Встретишь фашиста, подступит злость к горлу — сразу все вспомнишь!
Злость, как видно, подступила к горлу, но приемов Силин так и не вспомнил. Он просто бросился на ближайшего фашиста и воткнул в него штык так, словно в руках у него были вилы, а фашист — стог сена. Штык застрял, и, может быть, не успели бы на помощь Норкин и Ольхов, но сбоку набежали ополченцы.
— Ополчение подошло! — крикнул Ольхов.
Дальше немецких окопов моряки не пошли: очень мало было сил для наступления. Матросы торопливо глотали махорочный дым и хмурились. У многих все еще перед глазами было открытое лицо Ясенева, у многих в ушах еще звучал его голос.
— И почему хорошие люди гибнут, а дрянь живет? — неожиданно спросил краснофлотец Звонарев и злобно выругался.
— Кого имеешь в виду? — спросил Никишин, откусывая белую нитку, которой наспех зашивал порванный бушлат.
— Как кого? Такой человек, может, погибнет, а там вон сколько сволочи галдит! — И Звонарев ткнул пальцем в сторону фашистов.
— А ты бей их. Старайся, чтобы меньше осталось, — вставил свое слово проходивший мимо Лебедев.
— Стараюсь… На все педали жму, но уж больно много фашистской нечисти расплодилось!
— Справимся! — уверенно ответил Никишин, осматривая свой автомат.
Начали рваться мины. Они падали не в стороне, как обычно, а рвались точно на линии окопов, словно сюда их притягивал огромный магнит. Раздались стоны раненых. Мимо Норкина пронесли Сухомлинова. Его рот был широко открыт. На губах пузырилась кровавая пена.
— Куда его? — спросил Норкин.
— Осколок… В грудь…
Не успел скрыться из глаз Сухомлинов, а санитары несут уже другого. И Норкин понял, почему так точно ложатся мины.
— Андрей Андреевич! — крикнул он. — Надо отходить! Шашисты здесь каждый поворот знают!
Батальон начал отступать. Унесли раненых. Ушел Кулаков. Теперь пора и Норкину, который со своей ротой прикрывал отход. Пулеметы Чигарева стреляли
через головы матросов, но огонь врага был очень плотный и не хотелось, страшно было вылезать на ровное поле.— Эх, фриц, — сказал Звонарев. — Хоть мертвый, но сделай доброе дело, — и, взвалив труп на спину, он вылез из окопа.
Ушла и рота Норкина. Вернулись в свои окопы фашисты, углубляют их, поправляют бруствер, а кому-то уже не терпится, кто-то забыл о недавнем бегстве и визгливым голосом кричит:
— Русс, сдавайсь!
— Давно бы сдался, да ты больно быстро бегаешь, — бормочет Никишин и дает очередь.
Начался позиционный бой. Появилась возможность отдохнуть и многие растянулись прямо на земле.
У Козьянского болело избитое тело, но к побоям ему не привыкать: бивали его за воровство, увечили в пьяных драках и при дележе краденого. Тревожило, волновало появление в душе какого-то нового чувства, словно потерял он что-то, а замены еще не нашел. И началось это совсем недавно. Тогда рота проходила через село, почти уничтоженное бомбежкой. Матросы шли, не сворачивая с дороги, запоминая виденное, чтобы потом вписать в счет для предъявления немцам, а он забежал в один из уцелевших домиков, надеясь стащить что-нибудь из вещей. Забежал уверенный, нахальный. И вдруг остановился, перешагнув порог: посреди кухни стояла сгорбленная старушка и ласково смотрела на вошедшего.
— Что, касатик, надо? — спросила она слабым, чуть дрожащим голосом, в котором слышались и беспредельная грусть и материнская любовь к своему ребенку.
— Попить бы водицы…
Старушка принесла кринку холодного молока, молча поставила ее на стол, вытерла чистым полотенцем табуретку и, поклонившись, пододвинула ее Козьянскому. Тот, чтобы не обижать гостеприимную хозяйку, присел к столу и прильнул губами к холодным краям кринки. И тут он почувствовал, как на его голову легла почти невесомая старческая рука. Она тихонько шевелилась на его спутанных волосах — и замер Василий.
— Ешь, касатик, ешь… Мой-то уже больше не попьет молока… Почил в финскую…
Козьянский еле допил молоко, торопливо поднялся и. невольно поклонился, сказав дрогнувшим голосом:
— Спасибо, мамаша…
— Бог с тобой, сыночек, — ответила та и смахнула сухим кулачком одинокую слезу.
С тяжестью на душе вышел Козьянский из этого дома. Вот тогда впервые и зашевелилось у него что-то похожее на сегодняшнее чувство. Ему было жаль старушку, оставшуюся одинокой, но… еще больше он жалел себя. «Неужто и я, как ее сын, погибну?.. Дудки! Удеру!» — решил он. И бежал.
А вот теперь в ушах звенели слова Никишина:
— Что ты раньше не сказал?
Значит, тебя, Васька, и за человека не считают… Эх жизнь-жестянка!..
А тут еще и вчерашний бой. Козьянский хотел доказать матросам, что он тоже человек, что он может сражаться с врагом не хуже их, и первым бросился на фашистов. Сначала все шло хорошо, а потом он зарвался: один в рукопашной налетел на троих. Свою ошибку он понял скоро, но отступать было поздно и, успев подумать: «Погибать, так с музыкой! Не поминайте лихом Ваську Козьянского!»— он ударил ножом ближайшего. Потом тяжелый предмет опустился ему на голову, земля приподнялась, вздыбилась, завертелась — и всё.