Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шпандау: Тайный дневник
Шрифт:

14 марта 1952 года. Моя склонность принижать себя, обвинять себя, безусловно, заводит меня слишком далеко. В конце концов, не я один попал под его странное обаяние. Видные государственные деятели тоже были им очарованы, к Примеру Гинденбург, Ллойд-Джордж, Муссолини и многие другие. Он не только толпу дергал за ниточки; он был отличным психологом и блестяще манипулировал людьми. Он чувствовал страхи и ожидания каждого собеседника. Вероятно, он не был столь уж великим политиком, как мы думали в то время, и, безусловно, как показала вторая фаза войны, не был выдающимся полководцем. Но он был и остается непревзойденным психологом — другого такого я никогда не встречал. Я легко могу себе представить, что когда-нибудь историки назовут его великим именно в этом смысле.

Даже как военачальник он больше думал о психологическом воздействии оружия, чем о его боевой мощности. Это качество проявилось еще в то время, когда он разрабатывал сирену для «Юнкерсов» и считал, что сводящий с ума вой действует эффективнее,

чем разрывная сила бомб. Его странности проявились в необычных и неудачных, в военном отношении, формах, когда автоматы были готовы к производству, а он месяц за месяцем откладывал их массовый выпуск, потому что, по его словам, винтовка вынуждала солдата научиться хорошо стрелять и обращаться со штыком и, следовательно, развивала боевые качества. Эта склонность придавать любой военной технике психологическое значение дошла до абсурда, когда он попросил меня и Роммеля разработать автоматически вращающиеся огнеметы, работающие по принципу машин для поливания газонов. Они, уверял он, станут главным средством защиты против вторжения. Судя по опыту Первой мировой войны, для солдата нет ничего страшнее направленного на него снопа пламени. Мысль о том, что можно сгореть заживо, сеяла панику, между тем смерть от пули всегда настигала неожиданно и считалась почетной.

К весне 1944-го было выпущено больше двадцати тысяч огнеметов. Некоторые из них предполагалось поставить на минных полях вдоль Атлантического побережья; стрельба из них велась автоматически. Кроме того, он собирался поджечь нефтяные резервуары с помощью дистанционного Управления и превратить район высадки в огромное море огня. Возражения военных экспертов были для него пустым звуком, если он начинал разглагольствовать о разрушительном психологическом воздействии.

27 марта 1952 года. Сегодня Пиз рассказал мне, что на Потсдамском шоссе в Ванзее, в самом центре американского сектора стоит русский танк Т-34 — это памятник победе над Берлином. Похожие памятники установили по всей Европе, говорит Пиз. По большому счету, это гитлеровская идея, которая, должен признать, всегда вызывала у меня чувство неловкости. Летом 1941-го, за три дня до нападения на Советский Союз Гитлер, его личный врач Карл Брандт и я прогуливались по широким гравийным дорожкам в парке рейхсканцелярии. Слева за деревьями простирался длинный желтый фасад канцелярии с большими окнами в рамах из серого известняка. По обе стороны аллеи через равные промежутки стояли статуи; здесь была скульптура человека, укрощающего быка, работы Луи Туайона — я сам ее устанавливал; обнаженная женщина работы Фрица Климша; а перед личным крылом Гитлера, в том месте, где мы делали поворот, стояла бронзовая греческая статуя: Посейдон, повелитель бури, гневно вонзает трезубец в море. Ее выловили в океане близ мыса Сунион. Но на каждом круге мы также проходили мимо моделей танка, T-IV, которые напоминали Гитлеру о его бульваре победы в Берлине. Слева и справа от этого широкого проспекта, протянувшегося на несколько километров, как аллея сфинксов в Карнаке, на мраморных пьедесталах должны были стоять захваченные у врага орудия. Я всегда испытывал инстинктивную неприязнь к этой идее; теперь при виде стоящих бок о бок классических скульптур и технических агрегатов это чувство стало еще сильнее. Я в вопросительной форме высказал свои сомнения Гитлеру, но он меня не слушал. В ответ он обрушил на меня целый поток слов о том, какое удивительное, незабываемое впечатление производит демонстрация военных побед. Тот факт, что его — и моя — архитектура использует традиционные стилистические элементы, колонны, аркады, карнизы, пилястры, вряд ли совместимые с гусеницами бронетранспортеров или с орудийными стволами и лафетами, казалось, волновал его не больше, чем сейчас русских. Он видел только внешние эффекты, поэтому смотрел на все глазами эклектика и без колебаний ставил рядом купола и моторы, аркады и пушки.

Снова задавался вопросом, на чем была основана моя неприязнь. Почему бараны и сфинксы в Египте или даже более поздняя скульптурная композиция — Львиные ворота Хетгера рядом с мои родным городом — не вызывают во мне чувства эстетического неприятия и даже кажутся экспрессивными? Ответ, по-видимому, кроется в том, что продукты промышленности не годятся для увековечивания. Для достижения настоящей импрессии, а не просто внешнего эффекта, к которому стремился Гитлер (или русские), памятник должен обладать мифическими свойствами. Техника всегда противостоит мифологии. Ручка Гёте может стать экспонатом музея, а пишущая машинка Цукмайера или Хемингуэя — нет. Меч Ахиллеса — не ружье, а копье Хагена — не огнемет. Гитлеровский бульвар победы выглядел бы нелепо.

1 апреля 1952 года. Вчера Нейрат перенес тяжелый сердечный приступ. Взволнованная беготня по коридору и сдавленные крики. Сегодня мы услышали, что он был при смерти. Но, похоже, появилось некоторое улучшение. Во всяком случае, сегодня обстановка относительно спокойная. Недавно мне показалось, что отношения между нами потеплели, хотя он всегда остается аристократом и держится отстраненно. Но он единственный из моих товарищей по заключению, чье отсутствие стало бы для меня потерей.

2 апреля 1952 года. Американский директор сообщил нам, что нас будут учить плести корзины. Мы считаем, что это — дискриминация, несовместимая с нюрнбергскими приговорами. Нас не приговаривали к исправительным работам

или принудительному труду.

Посовещавшись, мы все решили, что должны твердо держаться своей позиции. Меня попросили написать моему Другу в Кобург. Он должен узнать у адвоката Дёница, может ли отказ стать поводом для наказания или препятствием для амнистии.

8 апреля 1952 года. Сегодня пришел ответ от Кранцбюлера. Он пишет, что нам не следует провоцировать инциденты, но наказание никоим образом не может повлиять на возможную амнистию. Адвокат, похоже, пребывает в заблуждении по поводу нашего положения — в этом же письме он говорит, что крайне важно, чтобы западные начальники тюрьмы относились к нам как к джентльменам!

11 апреля 1952 года. Утром нас вызвали в вестибюль на урок по плетению корзин. Мы единодушно заявили, что не будем выполнять эту работу без прямого приказа. Никто из присутствующих охранников не выразил желания предъявить нам требование в форме приказа. Тогда мы молча разошлись по камерам, оставив сердитого Джона Хокера наедине с ивовыми прутьями. На прошлой неделе Хокера направили — подумать только! — в психиатрическую больницу Витгенау для обучения искусству плетения корзин. Через несколько часов американский директор известил нас, что мы не обязаны плести корзины. Но русский директор, который с самого начала был против этой затеи, изменил свое мнение из-за нашего сопротивления. Теперь он требует, чтобы нас заставили плести корзины.

15 апреля 1952 года. Сбит с толку. Все время возникают новые проблемы. Во всех прежних спорах по поводу моего поведения в прошлом, спорах с самим собой и другими, мне приходилось признавать, что я не всегда отличал хорошее от плохого, но знал, что никогда не был предателем. Преданность была, так сказать, последним убежищем для моего самоуважения. Сегодня я получил по тайному каналу письмо от одной англичанки, некой миссис Анны Фримантл, которое она написала моему кобургскому приятелю. На первый взгляд, ее слова льстят моему самолюбию: из всех осужденных в Нюрнберге, пишет она, только я вызываю у нее и ее подруг, вдов Фрейтага фон Лорингофена и Адама Тротта цу Зольца, казненных за участие в заговоре 20 июля, уважение и даже некоторую симпатию. Она, миссис Фримантл, решила что-нибудь предпринять для облегчения моей участи и недавно рассказала о своем намерении друзьям, Бертрану Расселу и Жаку Маритену. По мнению обоих, я типичный преданный человек, но преданность — не такая уж добродетель, потому что преданность всегда предполагает определенную нравственную слепоту у того, кто предан. Если бы кто-то действительно знал, что такое добро и что такое зло, преданность бы осталась за бортом, сказали они.

Несколько часов нахожусь во власти неистовых эмоций. Не могу думать. С такой логикой мне не справиться. Она выбивает почву у меня из-под ног. По крайней мере, меня немного утешает, что я был предан не только Гитлеру, но и заговорщикам. Перед моими глазами до сих пор стоит картина: мы с Штауффенбергом после совещания в Бергхофе. Кроме нас двоих, присутствовали только Гитлер, Гиммлер, Геринг, Кейтель и Фромм. Мы с Штауффенбергом стояли у подножия широкой лестницы и разговаривали — это было за две недели до покушения. Штауффенберг держал в руке тяжелый портфель, в котором, предположительно, уже тогда лежали взрывные устройства; и на следующий день после 20 июля, когда стали известны подробности покушения, я вспомнил, что на совещании он поставил портфель рядом с моим стулом. Теперь же после утомительного заседания, в ходе которого Геринг, Гиммлер и Кейтель лишь согласно кивали в ответ на монологи Гитлера, Штауффенберг заметил, что все они здесь — оппортунисты и психопаты, что никто не осмеливается открыть рот. «С вами еще приятно разговаривать, но с теми идиотами говорить бессмысленно». Он так и сказал — «идиотами», и на мгновение я пришел в ужас. Хотя все мы иногда критиковали, нам было о чем поворчать, но мы никогда не позволяли себе употреблять такие слова. Я ничего не ответил Штауффенбергу, меня удержали остатки преданности Гитлеру. Но, по крайней мере, я не предал ни его, ни Штифа, ни Фромма, ни многих других, кто доверял мне и в моем присутствии критиковал некомпетентность наших лидеров. Полагаю, хотя бы это можно сказать в мою пользу.

17 апреля 1952 года. По-прежнему размышляю о преданности. Все не так просто, как мне казалось позавчера. Теперь, когда я всерьез задумался над этим вопросом, меня внезапно осенило, что в Третьем рейхе ни одно слово не звучало так часто, как слово «преданность». Его произносили все — не только Кейтели и Кессельринги, но и Бломберги, Манштейны и Клюге, все пользовались им, чтобы избавиться от сомнений. Не говоря о гауляйтерах, если они были способны на какие-то суждения. Даже испорченный и развращенный Геринг сказал мне во время долгой беседы в Каринхалле, что мне будет проще порвать с Гитлером, чем ему; что он должен быть преданным.

А сейчас я спрашиваю себя: может, преданность была всего лишь ковром, которым мы прикрывали нашу нравственную наготу: отсутствие решимости, страх ответственности, трусость, все те банальности, которые мы напыщенно назвали своим «долгом». Моя преданность всем подряд — Гитлеру, а также Штауффенбергу, рабочим-рабам, к которым я хорошо относился, и Заукелю, который сгонял их для меня — что это, если не некая форма безнравственности? Слишком поздно я начинаю понимать, что существует только один достойный вид преданности: преданность нравственности.

Поделиться с друзьями: