Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шпандау: Тайный дневник
Шрифт:

1 декабря 1946 года. Только что вернулись с получасовой прогулки во дворе, где мы ходили по кругу на расстоянии десяти метров друг от друга. Четверо солдат с автоматами стояли по углам. Я внимательно рассматривал большое грушевое дерево и потом, в полумраке камеры, попытался воспроизвести свои впечатления. Если бы карандаш был помягче, а поверхность потверже! Я рисую на куске картона от коробки из-под рисовых хлопьев «Келлог». Шутки ради я даю карандашу полную свободу. Дерево получилось неплохо; я все время смотрю на рисунок с тем же воодушевлением, с каким в прошлой жизни я бы смотрел на недавно приобретенную картину в стиле романтизма.

Наш повар-австриец хочет построить небольшой дом. Я обещал сделать для него набросок.

2 декабря 1946 года. Долго думал. Беспорядочный топот ног по деревянному полу коридора, ведущего в здание суда. Подсудимые, вероятно, по одному из промышленных

процессов, возвращаются с заседания и через полчаса идут за ужином; наш ужин приносит Йозеф. Два куска отварной солонины, хлеб, горячий чай. Американский капеллан просит открыть камеру и входит ко мне. Он говорит, что нам разрешат получить рождественские посылки из дома. Я прошу его передать моей жене, чтобы она не присылала мне продукты — у нас с едой лучше, чем у них.

Пять часов дня. Полная тишина. Закончилось дежурство охраняющего мою камеру солдата. Сменивший его часовой радостно приветствует меня как старого знакомого и пытается подбодрить меня. По моей просьбе он охотно передвигает фонарь так, чтобы свет был направлен вниз.

Каждый день я заново узнаю, какими бесчеловечными мы были на самом деле. Я не имею в виду жестокие преследования и истребление людей. Скорее абсолютное господство утилитарных целей, которые я преследовал, будучи министром вооружений, является ничем иным, как формой бесчеловечной жестокости. Охраняющие нас американские солдаты — шахтеры, бурильщики, фермеры. Отозванные из частей, принимавших активное участие в боевых действиях, многие из них носят неизвестные мне военные знаки отличия. Правила предусматривают жесткие охранные нормы, но эти люди всегда компенсируют строгость добротой. Нет ни малейших признаков садизма. Джон, шахтер из Пенсильвании, стал мне почти другом. Поразительно, но чернокожие американские солдаты первыми преодолели барьер враждебности. Отчасти основываясь но собственном опыте, они видели в нас неудачников, заслуживающих жалости. Самое сильное впечатление произвело поведение врачей-евреев. Они оказывали поддержку, далеко выходящую за рамки их служебных обязанностей, даже Штрейхеру, которого презирали и оскорбляли практически все, в том числе и мы, такие же подсудимые, как он. К примеру, Штрейхер все время складывал головоломку, для которой требовалось большое количество спичек. Доктор Леви достал их для него, хотя заключенным не полагалось иметь спички.

6 декабря 1946 года. Во время утренней работы в коридоре неприязнь, которую испытывали ко мне Редер, Дёниц и Ширах из-за моего отношения к Нюрнбергскому процессу, вырвалась наружу. Ширах, который всегда ищет, к кому прислониться, прибился к двум гросс-адмиралам; во время процесса он был в моей фракции вместе с Функом и Фриче. Сегодня он с намеренно вызывающим видом подошел ко мне и заявил:

— Вы, со своей общей ответственностью! Даже суд отклонил это обвинение, как вы могли заметить. В приговоре нет ни слова об этом.

Остальные пятеро заключенных одобрительно закивали. Я давно заметил, что они шепчутся друг с другом и умолкают при моем приближении.

— Я придерживаюсь этого мнения, — с жаром ответил я. — Даже в управлении компанией каждый человек в отдельности несет ответственность за ведение дел.

Наступило неловкое молчание. Потом они, не сказав больше ни слова, круто повернулись и оставили меня в одиночестве.

Вернулся в камеру. Стыдно, но наши действия даже не напоминали управление компанией. Избавленные от необходимости думать, мы предоставили все решения генеральному директору. Как руководство, доведенное до бессилия, выражаясь в гротескной форме.

Днем мы с Ширахом подметаем опавшие листья.

Сейчас я уже не страдаю от этой изоляции так сильно, как в первые недели.

8 декабря 1946 года. Начинаю составлять для себя программу, организовывать свою жизнь в заключении. Конечно, мой опыт ограничивается пока шестью неделями, а впереди еще тысяча тридцать недель. Но я уже понял, что жизненный план необходим, если я хочу продержаться и жить дальше.

Но мне нужен не просто план выживания. Мой срок должен стать временем подведения итогов. Если в конце, по прошествии двадцати лет, я не найду ответы на вопросы, которые мучают меня сейчас, значит, заключение окажется для меня бесполезным. Однако я полностью осознаю, что и в самом лучшем случае мои выводы могут быть только умозрительными.

9 декабря 1946 года. В своих показаниях на процессе я заявил, что ничего не знал об убийствах евреев. Судья Джексон и русские обвинители даже не стали опровергать мое заявление на перекрестном допросе. Решили, что я все равно солгу?

Трудно представить, что высшие руководители режима похвалялись своими преступлениями во время редких встреч. На процессе нас сравнивали с главарями мафии. Я вспоминаю фильмы, в которых боссы легендарных банд в вечерних костюмах сидят за столом и болтают об убийствах и власти, плетут интриги, готовят заговоры. Но подобная атмосфера закулисных игр была совершенно чуждой для наших вождей. При личном общении ничего не говорилось о каких-то зловещих деяниях, которые мы замышляли. Я иногда вижу Карла Брандта среди подсудимых по процессу врачей. Одной из причин моего возвращения в горящий Берлин в апреле 1945-го было спасти

его от смертной казни, к которой его приговорил Гитлер. Сегодня, проходя мимо, он грустно помахал мне рукой. Я слышал, существуют неоспоримые доказательства его участия в медицинских экспериментах над людьми. Я часто виделся с Брандтом; мы говорили о Гитлере, смеялись над Герингом, возмущались сибаритством гитлеровского окружения, осуждали нахлебников партии. Но он никогда не рассказывал о своих делах, равно как и я не сообщал ему, что мы разрабатываем ракеты, способные сровнять Лондон с землей. Даже когда мы говорили о наших погибших, мы использовали слово «потери», и вообще мы преуспели в изобретении эвфемизмов.

Попросил у доктора снотворное, впервые за несколько месяцев.

19 декабря 1946 года. Несколько дней температура воздуха не поднимается выше минус 5. Повсюду не хватает угля — последствия проблемы со снабжением. В камерах температура держится на уровне нуля. За неимением перчаток я натягиваю на руки пару носков; оказывается, так можно даже писать.

Интервалы между записями становятся все больше. Последний раз я открывал дневник почти две недели назад. Я должен держать себя в руках и не поддаваться апатии. Волнуюсь из-за тюрьмы в Шпандау. Нас должны были перевести еще пять дней назад, а мы до сих пор здесь. Настроение пессимистическое. Боюсь также, что там я больше не смогу писать. За это время я понял, какое значение имеют мои записи для противоборства с самим собой. Записанные, четко сформулированные слова несут печать некоторой определенности.

За прошедшие несколько дней записал ряд высказывании Гитлера. Они всплывают в памяти без особых усилий с моей стороны; с начала процесса мои мысли стали заметно менее сдержанными. Просто удивительно, сколько я всего наверстал, и еще более удивительно, что столько замечаний Гитлера прошли мимо меня, не оставив следа. Недавно я припомнил, что в моем присутствии Гитлер старался сдерживать свою ненависть к евреям. Но он говорил гораздо больше, чем я могу вспомнить в подавленном состоянии. Неприятно думать, что, как бы мы ни хотели быть честными, наша память может нас обмануть, в зависимости от ситуации.

20 декабря 1946 года. И снова главная проблема. Все сводится к одному: Гитлер всегда ненавидел евреев; он никогда не делал из этого секрета. К 1939 году я уже мог бы предвидеть их судьбу; после 1942-го должен был знать наверняка. В последние месяцы перед Второй мировой войной, которая явно началась не в самый подходящий для него момент, тон его тирад стал более агрессивным. Мировое еврейство настаивает на войне, упорно твердил он; а потом он заявил, что это евреи спровоцировали войну и винить нужно только их. «Они позаботились, чтобы мое предложение мира осенью 1939-го было отвергнуто. Их лидер Вейцман открыто говорил об этом в то время». Гитлер предельно ясно дал понять свою точку зрения на заседании в Рейхстаге 30 января 1939 года, утверждая, что если начнется война, не немцы, а евреи будут уничтожены. А спустя годы, когда все было потеряно, он не раз напоминал своим слушателям об этом заявлении. И одновременно оплакивал невинных немецких женщин и детей, погибших во время воздушных бомбардировок. После особенно мощных налетов на Гамбург летом 1943-го, в ходе которых были убиты десятки тысяч гражданских лиц, он несколько раз повторил, что отомстит евреям за эти загубленные жизни. Если бы я слушал более внимательно, наблюдал более пристально, я бы, безусловно, понял, что, говоря эти слова, он оправдывал массовые убийства, совершенные по его приказам. Как будто беспорядочные бомбардировки отвечали его целям, давая запоздалое оправдание преступлению, давно задуманному и зародившемуся в самых темных уголках его личности. Кстати, многие ошибочно полагают, что у Гитлера в буквальном смысле шла пена изо рта, когда он говорил о своей ненависти к евреям. (Нас, заключенных, все время спрашивают, правда ли это.) Он мог небрежно бросить, между супом и овощным рагу: «Я хочу уничтожить евреев в Европе. Эта война — решающая схватка между национал-социализмом и мировым еврейством. Кто-то должен проиграть, и это точно будем не мы. К счастью я родился в Австрии, поэтому знаю евреев слишком хорошо. Если мы потерпим поражение, они нас уничтожат. С какой стати я должен жалеть их?»

В такой манере он обычно говорил на военных совещаниях и за столом. И все окружение, не только рядовые лица, но и генералы, дипломаты, министры и я сам — все мы сидели с мрачными и угрюмыми лицами. Но, насколько я припоминаю, мы испытывали нечто сродни стыдливости, как будто близкий нам человек сделал неловкое признание. Никто не выражал своего отношения к его словам; в лучшем случае кто-нибудь угодливо соглашался. Однако теперь мне кажется, что неловкое признание делал не Гитлер, а мы. Возможно, я считал, что он говорит не в буквальном смысле; определенно я именно так воспринимал его слова. Но как я мог предполагать, что его идеологический фанатизм вдруг испарится, когда дело дойдет до евреев? Так что в своих показаниях на процессе я не солгал: я действительно не знал об убийствах евреев. Но это только поверхностная правда. Вопрос и мой ответ на него были самыми трудными минутами за те долгие часы, что я провел на свидетельском месте. Я испытывал не страх, а стыд за то, что я, в сущности, знал, но никак не реагировал; стыд за мое равнодушное молчание за столом, стыд за мою моральную апатию, за сдерживаемые эмоции.

Поделиться с друзьями: