Схватка
Шрифт:
— Спишь, сержант?
— Да.
Похоже, это была первая его размолвка с Юрочкой. И спорить с ним было бесполезно. Придет время, жизнь научит.
— Появится Довбня, я с ним посоветуюсь… если можно.
Ну что ж, по крайней мере честно, и не стоит обижаться, сержант действует по своему разумению… А вдруг — прав? Ясно прозвучал в ушах Степкин «сочувственный», с подковыркой вопрос: «Что, расстроен, лейтенант… бумажкой выборной?» Откуда ему знать, что «выборная»? Мысль завертелась на одном месте, точно заевшая пластинка. Он лихорадочно вспоминал подробности, стараясь зацепиться за самую важную, сообразить: «Там, в комнате, мог он заглянуть в бумагу, пока я разбирал каракули? Когда он спросил? До или после — на улице, после разговора
— Товарищ лейтенант!
— Спи. Поступишь, как велит совесть.
— А может, вы из-за нее?
— Не понял…
— Ну… как бы это сказать… Ложная деликатность по отношению к сопернику. Все же знают, они жених и невеста. Я-то вас понимаю.
Копнул все же, копнул он его, Юрочка, расставил точки.
— Что ты городишь?
— Я же вижу. Стоит ей появиться, вы прямо в лице меняетесь.
— Учту. Спокойной ночи.
— Мне еще пост сменить. Лишний раз проинструктирую. Насчет бдительности.
— Вот и славно.
— А вообще-то, надо бы вам подумать, прежде чем делать шаг.
— Какой еще шаг? Ты трезвый?
— В том-то и дело. Жениться бы на своей. — Наверное, он почувствовал перебор, понял свою бестактность, торопливо добавил: — Все-таки разное воспитание. Как еще обернется жизнь? Демобилизация, учеба, нужен друг. А она барышня, что там ни говори… из мещан.
— Все?
— Часы оставьте на табуретке.
— Они всегда на табуретке.
Но уснуть он еще долго не мог, и последняя мысль, расплывшаяся в сонном тумане, была на диво трезвой: скоро выборы — и прощай Ракитяны. И Стефка со своим женихом. Домой пора, домой. Жаль, дома нет…
В крохотной прихожей участкового Довбни, где сидела старенькая, в плисовом платьице, машинистка, Андрей проторчал не меньше получаса, прислушиваясь к бурлящему за дверьми голосу Довбни, нет-нет и вздымавшемуся до высоких нот.
— Кому это он проповедь читает?
Старушка — как оказалось, бывшая учительница на пенсии, по доброй воле помогавшая Довбне, — обронила, хихикнув:
— Попу.
И тут же объяснила: поп из Львова, по какому делу, ей неизвестно.
Виновато развела сухонькими ручками в кружевах, глаза на сморщенном личике вспыхнули, как два желтых солнышка. И, словно осмелев, затараторила со смешной решимостью:
— А вы входите к нему! Входите, и все. Без стука. Он, может, вам даже обрадуется. Ужасно не любит попов. — И, качнувшись в беззвучном смехе, добавила: — Я имею подозревать, что они на него действуют, как алая тряпица на быка… Он ведь из-за них… ну, как бы это сказать, слетел с доброго места в Ровно, хотя какие сейчас добрые места? Вельме ответственно, ибо неспокойно по области. А все ж таки обидно. Он ведь такой умница, я-то знаю… Я, проше папа, полукровка — полуполька, полурусская, преподавала язык русский и литературу… Гоголь, Пушкин, Лермонтов, золотой век поэзии, какие вирши!.. Так он лучший мой был ученик, такий старательный. Жаль, всего четыре класса кончил. Сам-то он был круглый сирота, на казенном коште. Я говорю: оставайся, надо тебе дальше учиться, я за тебя похлопочу. Нет, я, муве, сам себе счастье завоюю, на их панские подачки учиться не стану. Пошел на завод в Ровно да с большевиками съякшался, с подпольщиками, потом всю войну в партизанах… Гордый…
Наконец Андрей вклинился в старушечью скороговорку, спросил:
— Из-за чего, собственно, «слетел», при чем тут попы?
— Из-за того… — доверительно прошептала она. — Я, правда, не знаю точно. Но прижал он их в Ровно, униатов этих, в открытую назвал папскими шпионами. Ну, все же это не партизанские времена, надо быть… как это… политес! Да-да, не хватило политесу, дипломатичности…
За дверями вдруг затихло, как перед грозой, и старушка кивнула Андрею встревоженно:
— Езус Мария, идите
же!Андрей вошел и увидел Довбню, с полыхающим лицом опускавшегося в свое шаткое креслице, а затем уж попа, в сторонке, на лавке. С детства один вид священнослужителя, торопливо шагавшего по Подолу, в длинной черной сутане, с развевающейся гривой, внушал смутный страх. Здесь же на лавке сидел прилично одетый гражданин с пробелью манишки в распахе куньего ворота пальто, меховая шапочка — пирожком — прикрывала подбритые виски. Не знай он, что это поп, подумал бы — какой-нибудь ревизор из области. Да и возраст не вязался с привычным понятием — поп. Он был довольно молод, крепок на вид, с приплюснутым, как у боксера, носом.
— Короче, — сказал Довбня, прижмуря левый глаз, — я вам, пан священник, в этом деле не союзник.
Он поднялся, горой нависая над столом, поп тоже встал — ловкий, поджарый, похожий на спортсмена.
— Благодарю за беседу, — сдержанно обронил он и чуть заметно поднял щепоть в привычном благословении. — Оставайтесь с миром, товарищ.
— Да, мира и спокойствия — этого нам не хватает. Прощайте.
Андрей присел на лавку, согретую попом, и некоторое время смотрел на понуро молчавшего Довбню. Сейчас, после разговора с учительницей, он смотрел на него иными глазами: с любопытством и невольным уважением. Не так уж прост, как показался вначале.
Стол дрогнул от короткого удара кулаком.
— Гад, — тихо, с раздувшимися ноздрями, произнес Довбня. — Насквозь я их вижу. — Он растопырил пальцы. — Гадючье семя. Один такой меня и выдал полицаям во время облавы. Я сдуру приюта попросил, вот так же и благословил на дорогу, а за углом меня взяли. Совестливый народ, холера им в бок, униаты бисовы. Все они из петлюровских осиных гнезд, и митрополит Стецько, и другие, бывшее офицерье… И кто их всех, самостийников, только не прикармливал — и паны, и пилсудчики, и австрияки, и фашисты, только бы закатоличить народ, дать дорогу иноземцу, свое вернуть… вот и вся политика!
Довбня нервно зашагал из угла в угол с набрякшим ненавистью лицом, половицы ухали под его тяжелым шагом.
— И завсегда рука об руку с бандюгами этими, не разлей вода… Донцовы, Мельники, Бандеры с гестаповской выучкой, на немецких харчах за самостийность дрались.
— А этот зачем приезжал? — вставил Андрей, чтобы как-то успокоить Довбню…
— А за тем же! Церкву, мол, надо открыть, народ письма пишет. Ишь как они за народ запеклювались. Заботы спать не дают. Вот! — Он рывком открыл ящик стола, расшнуровав папку, вытащил пожелтевший газетный листок. — Шептицкий, патриарх ихний. Послушай, божий инструктаж, в сорок первом писано. «…Обратить внимание на людей, которые охотно служили большевикам… духовный пастырь должен занять коллективное хозяйство… иметь наготове знамя немецкой армии с вышитой свастикой на белом фоне…» Обратили внимание, как же! По их доносам гестаповцы лучшую львовскую профессуру, мировые имена, у цитадели постреляли. А мужиков, кто их освободительные акции не поддерживал, бандиты на кол сажали, в одном селе двенадцать человек, на виду у жен и детей. Это они за народ болели? А пока людей стреляли, Шептицкий уже свиданку американскому агенту назначал, унюхал, чем Сталинград пахнет. А бандеровцы стали выкрадать из гестапо списки агентов — для ФБР. Только бы удержаться да посадить на шею нам новых хозяев. Тоже ради народа?
Довбня остановился у окна, оперся о косяк, прерывисто дыша.
— Тоже мне народные защитники! — жестко подвел итог. — Есть борьба за свои панские привилегии, за доступ к державному корыту! — Он вытер огромным платком взмокшее лицо. — Они ведь, как бежали отсюдова, в Европе не задержались, там их уже знали, «перемещенцами» сиганули аж в Канаду, под крыло ФБР, и там стали бесчинствовать против добрых людей, земляков своих, да грызться меж собой, обливать друг друга грязью, перед разведкой выслуживаться… Знаешь, как их канадские хохлы назвали? Одним словом, как припечатали: гитлерчуки! Вот вся их суть…