Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Сила обстоятельств
Шрифт:

Остается добавить, что философские и политические идеи исходили от него. Похоже, что некоторые молодые женщины были этим разочарованы: выходит, я соглашалась на ту «относительную» роль, которой советовала им избежать. Нет. Идеологически Сартр – творец, я – нет; вынужденный в силу этого делать политический выбор, он тем самым углубил его смысл в гораздо большей степени, чем я была заинтересована это делать, и, отказавшись признать его превосходство, я тем самым предала бы свою свободу; я замкнулась бы на недобросовестном стремлении к состязанию, которое порождает борьбу полов и является противоположностью интеллектуальной честности. Я сохранила свою независимость, ибо никогда не перекладывала на Сартра свою ответственность: я не приняла ни одной идеи, ни одного решения, не проверив их критически в применении к самой себе. Мои переживания рождались от непосредственного соприкосновения с миром. Мое личное творчество требовало от меня поисков, решений, упорства, борьбы, труда. Он мне помог, я тоже ему помогла. Но жизнь я воспринимала не через него.

По сути подобное обвинение составляет часть того арсенала, который мои противники использовали против меня. Ибо моя публичная жизнь – это история моих книг, моих успехов и неудач,

а также тех нападок, мишенью которых я была.

Во Франции, если вы пишете, быть женщиной – значит давать оружие против себя. Особенно в том возрасте, когда я начала печататься. По отношению к очень молодой женщине проявляют игривую снисходительность. Если она старая, перед ней расшаркиваются. Но, утратив первую свежесть и не успев еще приобрести налет древности, попробуйте открыть рот – на вас спустят всех собак! Если вы придерживаетесь правых взглядов, если с готовностью склоняетесь, признавая превосходство самцов, и не говорите дерзостей, вас пощадят. А я была из левых. Пыталась кое-что сказать, в том числе и о том, что женщины не являются калеками от рождения.

«Вы одержали победу, у вас есть настоящие враги», – говорил мне весной 1960 года Нелсон Олгрен. Да, оскорбления таких изданий, как «Ривароль», «Прёв», «Каррефур», Жака Лорана радовали меня. Беда в том, что недоброжелательство нарастает как снежный ком. Клевета сразу же находит отклик, если не в сердцах, то по крайней мере в устах! Разумеется, это одна из форм того недовольства, которое мы все так или иначе испытываем оттого, что являемся всего лишь такими, какие есть. Обладая способностью понимать, мы предпочитаем проглотить это. Писатели особенно подвержены подобным нападкам; публика возносит их, прекрасно сознавая, что они такие же люди, как другие, и гневается на них за эту противоречивость; все признаки, выдающие их человечность, она обращает против них. Один американский критик, вполне, впрочем, доброжелательный, написал, что в «Зрелости», несмотря на свои усилия, я заставила Сартра спуститься со своего пьедестала. Какого пьедестала? Хотя он все же приходит к заключению, что если Сартр и теряет в какой-то мере свой престиж, зато любят его теперь больше. Обычно публика, обнаружив, что вы не сверхчеловек, ставит вас ниже себе подобных, превращая в чудовище. Между 1945 и 1952 годами в особенности мы давали повод для самых разных толков: левые, но не коммунисты и даже на очень плохом счету у компартии, мы не были «богемой»; мне ставили в упрек то, что я живу в отеле, а Сартру то, что он обитает вместе со своей матерью; между тем мы не вписывались и в буржуазную рамку, не посещали «света», у нас были деньги, но не соответствующий образ жизни; тесно связанные, но не порабощенные друг другом – такое отсутствие ориентиров смущало и раздражало. Меня, например, поразило, когда «Самди суар» возмутилась стоимостью нашей поездки в такси из Бу-Саады в Джелфу хотя пятьдесят километров на арендованной машине представляют меньшую роскошь, чем обладание автомобилем. Однако позже никто и никогда не упрекал меня за то, что я купила «аронду»: это привычная трата, которая вписывается в буржуазную норму.

Искажению образа писателей способствует изобилие фантазеров, которые приобщают нас к своим выдумкам. Одно время моя сестра встречалась со многими людьми, и ее представляли под фамилией мужа. Так вот ее поражали разговоры на мой счет, которые ей доводилось слышать. «Я очень хорошо ее знаю… Мы большие друзья… Я как раз ужинала с ней на прошлой неделе»: речь шла о людях, которых я никогда в жизни не видела. Комментарии так и сыпались. Сестра с улыбкой слушала одну даму, которая поверяла ей: «Это грубая женщина! У нее армейский язык». В какой-то год в Нью-Йорке Фернан и Стефа упрекнули меня: «Почему вы скрыли от нас, что вышли замуж за Сартра?» Я отрицала, они засмеялись: «Да ладно! Наш друг Соваж был свидетелем на вашем бракосочетании, он сам нам это рассказал». Чтобы разубедить их, мне пришлось показать свой паспорт. Где-то в 1949 году Франс Рош напечатала в хронике «Франс диманш», будто бы мы с Сартром приобрели поместье под названием «Ла Берль» и вырезали на дереве сердца. Сартр послал опровержение, которое она не стала публиковать, сказав одному приятелю: «Ведь я узнала об этом от З., который пил вместе с ними чай у них в саду». Еще помню ту молодую женщину, которая робко заговорила со мной в «Дё Маго»: «Простите, что беспокою вас, но я большой друг Бертрана Г.». Я вопросительно смотрела на нее, и она, казалось, была удивлена: «Бертран Г., с которым вы каждую неделю ужинаете». Я огорчилась за нее и поспешно сказала: «Вы наверняка путаете меня с моей сестрой, она художница, и ее зовут Элен де Бовуар, наверное, это ее друг…» – «Нет, – возразила женщина, – речь шла не о вашей сестре. Я понимаю! Извините меня…» Неожиданно узнав правду, она ушла в полной растерянности, так что я почувствовала себя чуть ли не виноватой. Разумеется, фантазер вызывает интерес лишь в том случае, если сообщает какие-то важные факты, например о тайном браке, или пикантные подробности. Ему внимают с удовольствием: публика любит сплетни. Существуют маньяки, для которых факт считается доказанным, только если его подглядели в замочную скважину. Я нахожу оправдание подобной странности: официальные рассказы и портреты источают ложь, и люди воображают, что у правды есть свои секреты, свои посвященные, свои обходные пути. Наши противники пользуются их легковерием.

Для меня придумали два образа. Я безумная, полубезумная, эксцентричная. (Газеты Рио с удивлением отмечали: «Мы ожидали чего-то эксцентричного и были разочарованы, увидев женщину, одетую как все».) И нравы у меня, конечно, самые распущенные; одна коммунистка уверяла, что в 1945 году в Руане, в дни моей молодости, видели, как я голая танцевала на бочках; мне присущи все возможные пороки, моя жизнь сплошной карнавал, ну и так далее.

В туфлях без каблуков, с зачесанными волосами, я – вожатая отряда скаутов, дама-патронесса, учительница (в уничижительном смысле, какой правые придают этому слову). Свою жизнь я провожу за книгами и письменным столом, словом, чистый рассудок. Я слышала, как одна журналистка сказала: «Она не живет. Если бы меня пригласили на понедельники мадам Т., я побежала бы со всех ног». Журнал «Элль», предлагая своим читательницам несколько типов женщин, поместил под моей фотографией такую надпись: «Исключительно интеллектуальная

жизнь».

Ничто не мешает соединить два портрета. Можно быть рассудочной бесстыдницей и порочной дамой-патронессой; главное – представить меня ненормальной. Если мои критики хотят сказать, что я на них не похожа, они делают мне комплимент. Дело в том, что я писатель: женщина-писатель – это не домашняя женщина, которая пишет, а человек, вся жизнь которого определяется процессом письма. Такая жизнь не хуже любой другой. У нее свои резоны, свой прядок, свои цели, и надо ничего не понимать в этом, чтобы считать ее экстравагантной. Была ли моя жизнь действительно аскетической, чисто умственной? Боже мой! У меня нет ощущения, что мои современники веселятся на этой земле намного больше, чем я, что их опыт богаче моего. Во всяком случае, оглядываясь на свое прошлое, я никому не завидую.

В юности я научилась не обращать внимания на общепринятое мнение. А потом меня защищали Сартр и крепкие дружеские связи. Тем не менее мне трудно было выносить определенное шушуканье, определенные взгляды, например насмешки Мориака и сопровождавших его молодых людей в «Дё Маго». В течение нескольких лет я терпеть не могла показываться на публике: я перестала ходить в кафе, избегала бывать на генеральных репетициях и вообще на так называемых парижских вечерах. Подобная сдержанность вполне соответствовала отсутствию у меня вкуса к саморекламе: я никогда не выступала на телевидении, не говорила о себе по радио, почти никогда не давала интервью. Я рассказывала, по каким причинам приняла Гонкуровскую премию, но даже и тогда отказалась выставлять себя напоказ. Я хотела быть обязанной своими успехами не внешнему вмешательству, а только моей работе. И я знала, что чем больше пресса будет писать обо мне, тем вернее исказит мою суть: свои мемуары я в значительной степени написала для того, чтобы восстановить истину, и многие читатели признавались, что действительно раньше они имели обо мне самые неверные представления. У меня сохранились враги, отсутствие таковых меня бы встревожило. Однако со временем мои книги утратили привкус скандала; увы! возраст придал мне некоторую респектабельность, а главное, я завоевала публику, которая верит мне, когда я с ней говорю. Теперь я более или менее избавлена от тягостных сторон известности.

Поначалу я приобщилась лишь к приятным ее сторонам, и впоследствии они намного превосходили все неудобства. Она дала мне то, к чему я стремилась: чтобы люди полюбили мои книги, а через них и меня; чтобы они прислушивались ко мне и чтобы я была им полезна, показывая мир таким, каким его вижу. Сразу после выхода «Гостьи» я познала эти радости. Я не сумела избежать сетей иллюзий, и меня не обошло стороной тщеславие: оно появляется, стоит лишь улыбнуться своему отражению, вздрогнуть при звуке своего имени. Но я, по крайней мере, никогда не увлекалась собственной значимостью.

И всегда умела достойно мириться с неудачами. Они не преграждали мне путь, для меня это был всего лишь упущенный выигрыш. Мои успехи до самых последних лет приносили мне ничем не омраченную радость; похвалам профессиональных критиков я предпочитала одобрение читателей: полученные письма, услышанные случайно фразы, следы определенного влияния, воздействия. После выхода «Воспоминаний благовоспитанной девицы» и особенно «Зрелости» мое отношение к публике стало двойственным, потому что Алжирская война довела до предела ужас, который внушал мне мой класс. Однако, если не понравишься ему, не следует уповать на народ: в дешевой серии тебя напечатают лишь в том случае, если обычное издание разошлось хорошо. Так что волей-неволей приходится обращаться к буржуазной публике. Впрочем, есть в этой среде такие, кто вырывается из пут своего класса или, по крайней мере, пытается это сделать: интеллектуалы, молодежь; с молодыми мы вполне понимаем друг друга. Однако если меня хорошо принимает буржуазия в целом, то я испытываю смущение. Слишком много читательниц оценили в «Воспоминаниях благовоспитанной девицы» описание прекрасно знакомой им среды, не заинтересовавшись тем, каких усилий мне стоило вырваться из нее. Что касается «Зрелости», то я нередко скрипела зубами, выслушивая поздравления: «Это тонизирует, это динамично, это оптимистично», причем в такое время, когда мое отвращение было столь велико, что я скорее готова была умереть, чем жить.

Я чувствительна и к порицаниям и к похвалам. Однако если покопаться немного в себе, то в отношении собственного успеха я обнаруживаю изрядное равнодушие со своей стороны. Прежде, как было уже сказано, я из гордости и осторожности избегала оценивать себя, а ныне уже не знаю, какую меру следует брать за основу: надо ли полагаться на публику, на критиков, на неких избранных ценителей, на личную убежденность, на шумные толки или на молчание? Да и что оценивается? Молва или качество, влиятельность или талант? И еще: что означают эти слова? Сами вопросы и ответы, которые можно на них дать, кажутся мне пустыми. Моя отстраненность гораздо глубже, она коренится в моем детстве, устремленном к абсолюту: я по-прежнему убеждена в тщете земных успехов. Познание мира лишь усилило это пренебрежение: я обнаружила в мире слишком много несчастья, чтобы сильно беспокоиться о месте, которое сама там занимаю, и о правах, которые могу или не могу иметь, чтобы занять его.

Но несмотря на столь глубокое разочарование, не говоря уже о том, что пришлось распроститься с мыслью о некоем наказе, миссии, спасении, что неизвестно для кого и зачем я пишу, так вот, несмотря на все это, такая деятельность более чем когда-либо необходима мне. Я больше не думаю, что она дает право на «оправдание», но без нее я чувствовала бы себя страшно ненужной. Бывают такие прекрасные дни, когда хочется сиять, словно солнце, то есть украшать землю словами; и бывают такие черные часы, что не остается иной надежды, кроме того вопля, который рвется наружу. Откуда берется в пятьдесят пять лет, равно как в двадцать, эта поразительная власть Слова? Я говорю: «Ничего не было, кроме того, что было» или «Один и один – два: какое недоразумение!» – и к горлу моему подступает огонь, его пламя воодушевляет меня. Только слова – универсальные, вечные, всеобъемлющие – то единственное превосходство, которое я признаю и которое меня волнует; они дрожат у меня на губах, и с их помощью я соединяюсь с человечеством. Они исторгают у мгновения и того, что ему сопутствует, слезы, тьму, саму смерть и преображают их. Быть может, сегодня самое сокровенное мое желание – это чтобы в тишине молча повторяли слова, которые я соединила в одно целое.

Поделиться с друзьями: