«Сказание» инока Парфения в литературном контексте XIX века
Шрифт:
Стремление автора «Сказания» к постижению Божественной истины, пронизывающее всю книгу, вызвало живой интерес Салтыкова к христианскому подвигу. Обращение к внутреннему миру русского человека, в том числе к его религиозному опыту, требовало от автора статьи о «Сказании» понимания сложных духовных явлений. В первой редакции статьи о «Сказании» Салтыков определил свой интерес к книге как этнографический. Однако рецензия Салтыкова уже изначально не вписывалась в рамки такого подхода: этнографический подход к сочинению оказывался узок и попросту «не работал». В своей рецензии писатель поднимал сложнейший вопрос о народно-христианском идеале и его отношении к жизни общества. Призывая современных литераторов к участию в «труде современности», Салтыков рассматривал христианский подвиг как один из видов «служения избранной идее».
Отличительная особенность сочинения Парфения была точно определена Салтыковым и заключалась в том, что книга делала читателя «как бы очевидцем и участником самых задушевных воззрений и отношений русского человека к его религиозным верованиям и убеждениям» (5, 35). «Сказание» должно было повлиять на сознание высших
Созданная Салтыковым статья о «Сказании», при всей своей полемической направленности, содержала ясно выраженное стремление автора опереться на народные основы жизни. Интерес к прошлому народа, вера в его будущее, наконец, привлечение довольно большого фольклорного материала позволяют говорить о том, что рецензия на «Сказание» — свидетельство мировоззренческих исканий Салтыкова, очень близких к славянофильскому направлению. Многие размышления, впервые высказанные Салтыковым в статье о Парфении, сохранили для писателя живое значение и в дальнейшем.
3
Книга Парфения в немалой степени повлияла на представление Салтыкова о христианском подвижничестве. Необходимо подчеркнуть то, что писатель не отвергал евангельский путь аскезы, то торжество духа над плотью, стремление к которому составляло сущность внутреннего мира Парфения, все произведение которого проникнуто идеей христианского служения. В то же время, к периоду создания «Губернских очерков», у Салтыкова сложилось негативное отношение к расколу, что также отразилось на его восприятии христианского аскетизма.
Статья, посвященная «Сказанию», обличает аскетическое воззрение, следы его Салтыков видел не только в «особничестве» раскольников, но и в духовных стихах, где выражены древние народные понятия о благочестии. «Черствый и беспощадный» аскетизм Древней Руси, по Салтыкову, не совместим с тем «подвигом благочестия и самоотвержения, растворяемым любовью к ближнему и смягчаемым светом истинной веры», который запечатлен у Парфения. В статье о «Сказании» рецензент пытается найти причины, породившие противообщественные стремления как раскольников, так и прочих сторонников ненавистного ему аскетического воззрения. И именно «Сказание» Салтыков противопоставляет духовным стихам аскетического содержания.
Возвращаясь к разговору между Салтыковым и Григорьевым, состоявшемся в марте 1857 г., напомним, что литераторы вели речь об аскетическом идеале в связи с книгой Парфения. Отношение Салтыкова к тому древнему представлению о благочестии, которое сохранялось у старообрядцев, но не имело, по мнению писателя, в современном мире никакого положительного «значения и смысла» [251] , вызвало у Григорьева негативную реакцию. Григорьев не принял позицию автора «Губернских очерков», последний, по его мнению, «опасался, что после чтения книги инока Парфения — все в пустынножительство ударятся» [252] . Но были ли у Григорьева основания для неприятия точки зрения Салтыкова? Эти вопросы вновь побуждают обратиться к тексту статьи Салтыкова о «Сказании», в особенности к той ее части, которая посвящена духовным стихам.
251
«Осматриваясь кругом себя, — пишет Салтыков, — мы видим гражданское общество, видим много недостатков <…> но не видим ни пустынников, ни вертепов. Стихи аскетического содержания стали уже достоянием нищих, которые передают их от поколения в поколение, не придавая этому факту никакого особенного значения. Одним словом, если еще и существуют где-нибудь аскетические воззрения на жизнь, то исключительно в небольших группах раскольников, и то самых закоснелых, которые и до настоящего времени убеждены, что царство антихриста уже настало…» (5, 41).
252
Григорьев А. А. Парадоксы органической критики. С. 152.
Обличая фанатизм раскольников, считающих, что «спасение возможно не иначе как под условием жительства в горах, вертепах и рассединах земных, в плачах бесчисленных» (5, 41), Салтыков вступал в полемику со сторонниками аскетического воззрения.
Критика этого воззрения начинается в статье Салтыкова с разбора древнего стиха об Осафе-царевиче [253] , который дает автору повод для неприятия древнего миропонимания и зиждущегося на нем аскетизма раскольников. Интерпретация стиха оказывается важнейшим звеном статьи, ключом к трактовке «Сказания» Парфения и выявляет важные моменты позиции Салтыкова.
253
В фольклорных и литературных источниках большее распространение получило имя Иоасаф. Салтыков использует другие варианты этого имени: Осафий, Осаф, Асаф.
В
народном сознании имя святого царевича Иоасафа связывается не столько с житийной литературой, сколько с духовным стихом. На протяжении XVII–XIX вв. на Руси широко бытовал стих, воспевающий подвиг царского сына, который против воли своего отца обратился к Христу, отрекся от мирской славы, богатств и удалился в пустыню. Различные варианты этого стиха сложились в цикл, названный иоасафатовским. Популярность стиха об Иоасафе была настолько велика, что со временем связь цикла с повестью о Варлааме и Иоасафе, с житийным текстом в восприятии читателей-слушателей почти полностью утратилась.В связи с именем царевича А. И. Кирпичников выделял несколько смысловых групп стихов [254] , различных по своему происхождению и бытованию. Однако наибольший интерес, по наблюдениям А. П. Кадлубовского [255] , для историка народного творчества заключает в себе тот особенно полюбившейся певцам тип стиха, который содержит в распространенном виде диалог царевича с пустыней. Именно этому стиху-диалогу отводится значительное место в исследованиях, посвященных иоасафатовскому циклу [256] .
254
Кирпичников А. И. Греческие романы в новой литературе. Харьков, 1876. С. 183–187.
255
Кадлубовский А. П. К истории русских духовных стихов о преподобном Варлааме и Иоасафе // Русский филологический вестник. 1915. № 2. С. 231.
256
Стих-диалог был предметом исследований Ю. М. Соколова, А. Д. Седельникова, В. Н. Перетца.
Стих-диалог, повествующий о важнейшем эпизоде в легендарной биографии Иоасафа — вступлении в пустыню, заслуживает особого внимания. Диалог представляет собой прение: Иоасаф просит пустыню принять его, та «стращает» царевича, говоря ему о тяжести аскезы, он же, в свою очередь, уверяет пустыню, что готов к отшельничеству и надеется найти утешение в природе. «Стих об Иоасафе царевиче, в пустыню входяща», или «Разговор царевича с пустыней», как он озаглавлен в большинстве вариантов, сосредоточен на моменте, требующем от героя наибольшей духовной силы и решимости. Диалогическая напряженность ситуации, с одной стороны, придает стиху черты особого драматизма, а с другой — открывает большие возможности для народного творчества (как осознанного, так и бессознательного). Этим объясняется большое количество вариантов стиха данного типа, принадлежащих как устной, так и письменной традиции. Различные интерпретации получил не только диалог царевича с пустыней, но и сам образ олицетворенной пустыни.
Многочисленные варианты стиха в целом мало отличаются друг от друга. Разночтения главным образом касаются диалога о весне, точнее того фрагмента, в котором говорится об опасности, таящейся в весеннем расцвете природы. Контекст стиха подразумевает следующую ситуацию: в весеннее время, когда пустыня станет еще более прекрасной, царевич должен будет покинуть ее. Это место в стихе было не вполне понятно исполнителям-певцам, о чем говорят варианты стиха с различными смысловыми акцентами.
По мнению Ю. М. Соколова, в наиболее древнем виде стиха речь о весне и ее красотах влагалась в уста Иоасафа, а не пустыни [257] , таким образом указывался один из мотивов, побуждающих царевича остаться в пустыне. Подтверждением этому служит история происхождения и бытования стиха. Исследование Л. А. Петровой свидетельствует о том, что «Разговор с пустыней» сложился на основе покаянного стиха 8-го гласа, который бытовал в северной Руси с XVI в. [258] , т. е. изначально стих вообще не был связан с повестью о Варлааме и Иоасафе. Текст первоисточника входил в состав многих церковных певческих сборников и, являясь частью богослужения, отнюдь не воплощал в себе только народное воззрение. Посвященный воспеванию пустыни и насыщенный богослужебной символикой покаянный стих 8-го гласа содержал образы «веселой дубровицы», «красного винограда различных цветец» и «ветвия кудрявого». Впервые текст стиха был соотнесен с именем царевича только в издании повести 1637 г. Стих, развившийся под влиянием повести о Варлааме и Иоасафе, имел аскетическую направленность. Символический образ весны, встречающийся во многих его вариантах, в устах народных певцов, слагателей уже приобрел черты некоего соблазна, препятствия для подвижнической жизни.
257
Соколов Ю. М. Весна и народный аскетический идеал // Русский филологический вестник. 1910. Т. 64. Вып. 3–4. С. 89–90.
258
Петрова Л. А. К вопросу об истоках рукописной традиции цикла стихов о Варлааме и Иоасафе // Материалы и сообщения по фондам Отдела рукописной и редкой книги. Л., 1985. С. 39–51. В указанной статье впервые устанавливается текст первоисточника. Он выглядит так: «Приими мя пустыни, Яко мати чадо свое, Во тихое и безмолвное Недро свое. Не брани пустыни Страшилищими своими Отбегошаго от лукавыя Блудница мира сего. О прекрасеная пустыни, Веселая дубровица, Возлюбих бо тя Паче царских чертог И позлащенных полат. И поиду по красному Твоему винограду Различных цветец твоих, Дыхающе от воздуха Малым ветрецем, Движуще у древец Ветвие свое кудрявое».