Чтение онлайн

ЖАНРЫ

«Сказание» инока Парфения в литературном контексте XIX века
Шрифт:

Рассказ Пименова о женщине, которую он встречает, как и автор «Сказания», в Киеве, явно заимствован у Парфения. По словам Пименова, это была такая благочестивая жена, «что когда Богу молилася, так даже пресветлым облаком вся одевалась и премногие радостные слезы ко Всевышнему проливала. И рассказывала мне она, — говорит Пименов, — как однова стояла она в церкви Божией, в великом сокрушении о грехах своих, а очи, будто по недостоинству своему, к земле опустила <…> И вдруг слышит она вблизи себя некий тихий глас, вещающий: «Мавро! Мавро! почто, раба, стужаешься! Воздвигни очи свои горе и возрадуйся!» <…> взглянула она на олтарь, а там над самым-таки престолом сияние, и такое оттуда благоухание исходит, что и рещи трудно <…> Так она после этого три дня без слов как бы немая пребывала, и в глазах все то самое сияние, так что стерпеть даже невозможно!» (2, 128).

Некий голос, сияние, благоухание, сопровождающие чудесное явление, воздействуют в первую очередь на человеческие ощущения, «пресветлое облако» вокруг жены — тоже видимое, неоспоримое подтверждение ее праведности. Рассказ Парфения далек от подобных материальных подробностей, а «вещественные» свидетельства праведности героини в нем и вовсе отсутствуют: «В первый день Пасхи, — рассказывает жена, — во время литургии,

было мне грешной и недостойной видение. Увидела я, что у церкви верх якобы открылся, с небеси сходит Сам Господь Иисус Христос со множеством Ангелов. И, сошедши прямо в алтарь, Господь Иисус Христос присутствовал на литургии, и Ангелы вместе служили со священниками. Весь алтарь наполнился славы Господней. Я, окаянная, увидевши Господа моего Иисуса Христа, не могла стерпеть неизреченной славы Его, и растопилось сердце мое яко воск, и вся изменилась, и упала на землю, как мертва, и не знаю, как я была, — в теле, или, кроме тела, — Бог весть» (I, 156).

Биография паломницы в очерке Салтыкова, где она носит имя Мавры, представлена в другом ракурсе, нежели у Парфения. По словам рассказчика Пименова, эта женщина имела именитых родителей, вовсе не отличавшихся благочестием, которые насильно выдали ее замуж за «душегубца». После высылки мужа она «дала обет в чистоте телесной жизнь провождать и дотоле странничать, доколе тело ее грешное подвиг душевный переможет. Столь смиренна была эта жена, — повествует Пименов, — что даже и мужа своего погубление к своим грехам относила и никогда не мыслила на родителей возроптать!» (2, 128).

Текст «Сказания» лишен таких трагических моментов, как насильственное замужество героини, преступление мужа (у Парфения он назван «любезным»), мотивировка же ее странничества дана более подробно: «…осталась я юною вдовицею, — говорит о себе героиня «Сказания», — Увидела и крепко приняла к сердцу, что все мы в мире сем странники и пришельцы, а есть у нас вечное и небесное отечество <…> потому я не захотела в мире сем иметь ни града, ни келии и никакого пристанища…» (I, 155–156). Путь к истине у Мавры оказывается более сложным, нежели у странницы Парфения. Автор очерка сознательно драматизирует жизненные ситуации, при этом препоны, встающие на пути героини Салтыкова, имеют семейно-бытовой характер, потому телесный и душевный подвиг в очерке оказывается на первом плане. Текст Парфения также содержит подробности телесных испытаний странников, но сосредоточен на духовных явлениях. Это различие представлений о духовной жизни особенно заметно при сопоставлении рассказа Пименова о старце Вассиане с тем жизнеописанием Даниила Ачинского, которое вошло в «Сказание».

Повествование о старце Вассиане у Салтыкова буквально пронизано традиционно житийными мотивами и типичными народными преданиями о праведной жизни, но влияние книги Парфения присутствует здесь несомненно.

Старец Вассиан, по словам Пименова, бывший тать и разбойник, бежит в пустыню от законного преследования. Даниил Ачинский также был осужден за неповиновение властям и прошел каторгу. Судя по рассказу Парфения, реальный Даниил до своего обращения к Христу не совершает столь тяжких злодеяний, как персонаж Салтыкова, но он отказывается от военной службы, т. е. нарушает присягу. Парфений лишь упоминает о необыкновенной скупости Даниила в прошлом, но намеренно не описывает его молодость подробно: автора не интересует жизнь подвижника до его обращения к Богу. Из текста «Сказания» известно, что, находясь под следствием, а затем на каторге, Даниил претерпевает тяжелейшие испытания: его проводят сквозь двухтысячный строй, приговаривают к расстрелу, затем к тягчайшим каторжным работам (он переносит надругательства пристава Афанасьева). На все это Даниил лишь отвечает: «Мало мне этого». Муки совести, связанные с осознанием прежней греховной жизни, безропотное перенесение страданий, желание себе еще большего возмездия создают тот тип праведника, к которому одинаково принадлежат и старец Даниил, и герой Салтыкова.

В отличие от жизнеописания Даниила, сделанного Парфением, мотив расплаты за прежнюю жизнь и искупления грехов в рассказе Пименова о старце Вассиане звучит более отчетливо: «Известно, что наказание разбойнику следует; однако, если человек сам свое прежнее непотребство восчувствовал, так навряд и палач его столь наказать может, сколько он сам себя изнурит и накажет. Наказание <…> не спасает, а собственная своя воля спасает <…> Не на радость и не на роскошество старец Вассиан в пустыню вселился, а на скорбь и нужду; стало быть, не бежал он от наказания, а сам же его искал» (2, 129). Заметим, что Даниил у Парфения претерпевает скорби с «терпением и благодарением», но при этом не ищет наказания. В очерке Салтыкова Пименов не забывает сообщить о таких добровольных подвигах старца Вассиана как питие гнилой воды, питание корнями и травами, ношение железных вериг, житие в келии, подобной гробу.

Показательно восприятие жития Даниила непосредственно самим Салтыковым. В статье о «Сказании» писатель обращает внимание как на телесные подвиги старца, так и на его совершенную любовь к ближнему: «…келия его <Даниила> подобна гробу, выкопанному в земле, ширины — вершков 12, вышины и длины — в его рост, а окошечко на восток самое маленькое». Пища его была хлеб, и то больше гнилой, да еще иногда картофель; одежда, по рассказам очевидцев, такая, что «если б бросить ее на улице, то никто бы не поднял», да и ее он оставлял в сенях, а сам пребывал в келии нагой. Молитва его была беспрестанная и духовная; он весьма любил молчание и даже нужное говорил кратко и мало и более притчами, «а разговоров мирских, политических и исторических даже отнюдь не терпел». Чтобы дать понятие о его подвижнической жизни, достаточно сказать, что пред вкушением пищи он под пояс себе забивал деревянный клин, чтобы менее съесть. Незадолго перед смертью он снял с себя вериги, и на вопрос, почему он это сделал, отвечал, что они не стали уже ему приносить пользы, потому что тело его так привыкло к ним, что не чувствует ни тяжести, ни боли <…> Нестяжание его было совершенное; милостыни не принимал, но и не подавал, потому что подавать было нечего; работал безмездно, к бедным ходил жать и косить, но преимущественно в ночное время, чтобы никто не мог его видеть. От постоянного молитвенного стояния на коленах его, наросли струпы бугром, и под ними завелись черви» (5, 66). И хотя заметен акцент Салтыкова на таких, взятых из текста Парфения, натуралистических подробностях, как опухшие ноги, заведшиеся на коленах под струпом черви и.т.п., ясно, что в статье о «Сказании» личность Даниила Ачинского противостоит «грубым порождениям древнерусского аскетизма».

Салтыков

не считал телесные подвиги обязательным требованием к христианину, а пустынножительство относил к особенно пагубному следствию пропаганды того аскетизма, пропаганду которого видел в духовных стихах. Однако в очерке «Отставной солдат Пименов» жизнь Вассиана оказывается связана с пустыней. Раскаивающийся разбойник обращается к ней с такими словами: «О прекрасная мати-пустыня! Прими мя грешного, прелестью плотскою яко проказою пораженного! О мати-пустыня! Прими мя кающегося и сокрушенного, прими, да не изыду из тебя вовек и не до конца погибну!» (2, 128). Хотя Салтыков и считает необходимым вложить в уста Пименова некое поучение: «…овый идет в пустыню, чтоб плоть свою соблюсти: работать ему не желается, подати платить неохота — он и бежит в пустыню; овый идет в пустыню по злокозненному своему разуму…» (2, 128), в данном случае рассказчик Щедрин сочувствует уходу в пустыню Вассиана, равно как писатель Салтыков сочувствует подвижничеству Даниила, героя «Сказания».

В речи Пименова отражено народное понимание святости, которое находит отклик как у персонажа и рассказчика Щедрина, так и у его создателя, чья категоричная оценка аскетического воззрения в «Губернских очерках» довольно сглажена. Симпатия автора сосредоточена и на тех носителях народно-аскетического идеала, о ком ведет свой рассказ Пименов, и, конечно, на самом странствующем солдате. Несомненно, этой симпатии способствовала книга Парфения.

Находясь под влиянием «Сказания», Салтыков в своей статье о книге дает восторженную характеристику стремлениям Парфения: «…едва достигнув совершенного возраста, автор <будущий о. Парфений> немедленно отправляется в странствие «на всю временную жизнь». Надо взвесить беспристрастно последние слова, чтобы вполне оценить все глубокое значение их, чтобы не раз задуматься над громадностью подъятого автором подвига. Тут, в этих немногих словах, слышится полное отречение не только от всех житейских радостей, но даже от самого себя, от своей человеческой воли, и всецелое порабощение всего своего существа идее сурового долга…» (5, 54). Как читатель, Салтыков был готов разделить с автором «Сказания» его тоску по пустынножительству и сопереживал страннику в его искании тихих и безмолвных мест, где человек живет, отложив всякое житейское попечение: «И мы все, мы, люди, принадлежащие, по обстоятельствам, к миру суетному и, следовательно, стоящие вне этой страстной струи, которая проникает почтенного автора, мы тем не менее сочувствуем его горячему убеждению и с любовию и непрерывающимся интересом следим за его странствием, ибо, в каком бы ни стояли мы отдалении от его убеждений, они оказывают на нас чарующее действие уже по одному тому, что в основании их лежит искренность и действительная потребность духа» (5, 54–55). Однако, признавая обаяние писательского таланта Парфения, Салтыков подчеркивал, что стремление удалиться от мира «в тихие безмолвные пустыни» есть достояние «тех немногих избранных, которые считают себя способными и достаточно сильными, чтобы вместить этот безмерный подвиг» (5, 53). Автор рецензии особенно опасался (и тут в нем говорил чиновник) воздействия книги на неискушенного читател я. Салтыков был убежден, что истинное благочестие «не подрывает общества», «не проклинает тех, которые не в силах вместить всей громадности подвигов…» (5,67).

Безусловно, служба следователя наложила свой отпечаток на представление Салтыкова о религиозном подвиге. Лично сталкиваясь с «несомненными признаками разложения» старой веры, писатель убеждался в том, что «леса и пустыни скрывают нередко самые гнусные, самые безобразные преступления», что разрыв всякой связи с обществом, характерный для раскольников, влечет за собой не только побуждения чистые и светлые. «Кто может ручаться, — пишет автор статьи о «Сказании», — что в этих пустынях, в этих лесах находит себе пристанище именно благочестие и жажда молитвы, а не преступление и разврат» (5, 67).

Салтыков был глубоко убежден в противообщественном характере раскола [279] ; ему претило стремление «окончательно эманципироваться в лесах», дабы «удобнее изрыгать свои хулы на человека», претило бегство от гражданского закона, который для раскольников равнозначен печати антихриста.

Столкнувшись со старообрядцами в вятской ссылке, писатель чувствовал необходимость открыть читателю этот особый мир. Приступая к «Губернским очеркам», Салтыков был намерен сосредоточиться на расколе как на важнейшей составляющей жизни русского народа. Воспоминания и переживания писателя, связанные в первую очередь с теми судебными следствиями, которые он производил в 1854–1855 гг., легли в основу очерков «Старец», «Матушка Мавра Кузьмовна», «Первый шаг». Так, в «Старце» нашли отражение и некоторые человеческие судьбы, и многие «тайны» старообрядцев, и «география» следствия [280] , значительная часть которого действительно производилась в местах хорошо знакомых чиновнику и следователю Салтыкову.

279

В первоначальном тексте очерка «Христос воскрес!» раскольника-«отщепенца» обличает отставной надворный советник Щедрин, выражающий в данном случае очень близкую Салтыкову точку зрения: «Всем Христос радость послал, всех наградил весельем. Только ты один, отщепенец, ты один сурово глядишь на общую радость, торопливо запираешь ворота своего дома и удаляешься в самую дальнюю горницу, где не слышно ни голоса человеческого, ни этого смеха, светлого смеха, который тюрьму даже озаряет на минуту как бы сиянием. Ты с смущением смотришь на мир Божий; сердце твое зачерствело под гнетом суесловных прений о букве писания; нет в нем христианской любви. Погас светоч ее милосердия, ее снисходительности… Мир для тебя пустыня; где-где завидишь ты своего единомышленника, но и того пугаешься, и тому боишься взглянуть в глаза, потому что и в нем видишь разнотолка, который точит на тебя свой нож. Слова «Христос воскрес!» — слова, наполняющие трепетною надеждою все сердца, проходят мимо тебя; они потеряли для тебя свое живительное значение, потому что ты для всего запер свое сердце, кроме узкого тщеславия, кроме бесплодных и бесполезных прений о формах и словах, не имеющих никакого значения без духа любви, без духа общения, их оживляющего…» (Макашин С.А. Губернские очерки. Примечания // Салтыков-Щедрин М. Е. Собрание сочинений. Т. 2. С. 535).

280

Макашин С.А. Губернские очерки. Примечания. Т. 2. С. 544.

Поделиться с друзьями: