Скитальцы
Шрифт:
Симагин подошел к ви?ске, над которой чернел поднятый на зиму мост. Дорога была удивительно торна, будто наминали снег многие сотни людей иль надолго задерживались здесь станом. На крайнем дереве близ берега грузно висел мешок, заиндевелый, голубовато искрящийся под луной. Симагин предположил, что это рыба из вчерашнего улова, и нестерпимо захотел есть. Но он пересилил себя: к задуманному надо было приступать с чистою утробой, чтобы она не отягощала душу. Симагин и не знал, что в дерюжном мешке покоится переметчик Авраам, соблазненный его посулами. Он давно уже превратился в кусок льда.
Лыжи сами несли Симагина. Он был ровно во сне, мало что видя вокруг себя. Он три раза кружил вокруг крепостной стены, так и не решившись приступить к воротам и постучаться. Прежняя зоркость отказала скитальцу, иначе самоявленный бог заметил бы, как необычно натоптан снег, как пахнет конской мочой, пороховой гарью и дымом свежего пожарища; не укрылся бы от взгляда и табунок понурых заиндевелых лошадей. Луна все открывала, выпячивала в особом сонном, безмятежном, но почти неживом виде. Симагин уж который раз миновал
В крепости в тепле спали намаянные за последние дни казаки, и сторо?жа забылась вдруг, сраженная утренней дремотой, и ежели захотелось бы вдруг беловодцам повязать команду, ни один бы из осадников не всполошился бы и не ушел: коли? волков, вяжи, пори – ни звука, сонное царство. Сами же насельники в молитвах перемогали ночь, устраивали душу. Знать бы про то скитальцу, он бы еще помедлил да и сдался бы Сумарокову на милость. Но розовые перья пошли по восточному небу, и Симагин заторопился, сбросил с плеч сермягу, стоптал под ноги рясу, остался в одном исподнем. Примерился спиною ко кресту, не чуя стылого дерева; тело креста ладно прилегло к спине, будто бы в нем была вырублена ложбинка. Приготовил ремни для ног и рук, связал петли, приладился – выходило подходяще. Сначала закрепил на перекладине левую руку, затянул потуже, боялся свалиться с креста и опозориться. Потом вторую руку просунул в ременную удавку, подпрыгнул и обе ноги запустил в путы; они сами собой приоттянули Симагина в снег и затянулись мертвой хваткой. Симагин по щиколотки оказался в снегу, подергался слегка, стараясь приподняться, но не удалось. И подумал с тщеславным удовлетворением: «Ну и ладно, ну и больно хорошо». Поначалу от волнения было парко, не чуялось мороза. Но скоро рубаха встала колом, бронею оковало шкуру, мороз прохватил каждую жилку, пробил страдальца насквозь. Но Симагин крепился, не кричал, не молил о помощи, он умел преодолевать страдания и этим весьма гордился. И все же он с надеждою взирал на крепость, откуда должны были явиться поклонники. Ресницы смерзлись, заиндевели, сквозь ледяную навесь стало больно смотреть, и Симагин однажды закрыл на мгновение стылые глаза, погружаясь в сладкую дрему. Но тут же опомнился и пожалел, что забылся. Он хотел было взглянуть на Беловодье, ясно проступившее в рассвете, и с трудом, с неожиданным криком и болью разодрал спекшиеся веки. «Не спать, не спать», – внушал Симагин себе, уже торопя спасителей. Забытье наступало волнами, Симагин куда-то проваливался, плыл по сияющей легкой реке среди цветущего луга: заливало солнце, и пели птицы с жемчужными крыльями и алыми грудками. Симагин догадывался, что он в раю, но, пугаясь встречи с Богом, спохватывался и возвращал себя на землю.
В эти минуты забытья ему было так истомно, так сладко, что он уже не хотел возвращаться в стылое, накаленное стужею утро неизвестной страны, именуемой Беловодье. Где оно было, в каких местах скрывалось, он так и не догадался. Однажды краем последнего сознания он уловил, как беззвучно, медленно распахнулись ворота, оттуда выбежали оружные люди в высоких бараньих шапках, совсем чужого, незнакомого вида. Они спешили к Симагину, почти не касаясь снегов, вернее, летели над ними и размахивали тонкими слепящими сабельками. Еще решил Симагин, что это черти, посланники сатаны, примчались отбивать его из рая, и пожалел, что не скончался ранее...
Казаки саблей разрубили путы, небрежно взвалили на плечи мерзлое тело и потащили его в крепость, как старое сухостойное дерево, годное лишь для ночного кострища.
Народ грудился на площади, занятый собою, и слабеющему Симагину горестно было видеть, что никто не вызволяет из беды их бога. Но вот кто-то смилостивился, метнул аркан на шею Симагина и стал не то душить его, не то тянуть обратно на землю, а толпа подхватилась на помощь, шутовски смеясь над страдальцем.
Не знал Симагин, что еще раз его отымут у смерти, ототрут, отходят, отпарят и после долгого дознания отправят в каторгу, где он и кончит последние свои дни.
Глава одиннадцатая
Протопоп Мисаил отказал исправнику в благословении: я, дескать, спосылан увещевать, а не оружьем понуждать к смирению. И даже осмелился пригрозить Сумарокову жалобой в Синод. Но Сумароков оставил угрозу Мисаила без внимания и отдал команду брать монастырь приступом. Но осады не потребовалось. Дюжина казаков свободно перебралась
по ту сторону стены, распахнули ворота. Отряд обступил церковь, попробовали взломать врата, но безуспешно: окованная железными листами дверь лишь вздрагивала, подкрепленная изнутри бревенчатым щитом. С досады такой решились топорами просечь стены, но и тут отступились, – топор не брал дерево, отскакивал. Да коли и пробились бы случаем, так счастия бы мало поимели: изнутри всей церкви была срублена вторая стена, а пространство заполнено камением и землею. И тогда, видя неуспех сего предприятия, пушки подняли на монастырскую стену прямь церкви и принялись палить с короткой дистанции, пытаясь пробить брешь и кокотами выволочить упорствующих в своем безумии, но и ядра не принесли видимого вреда последнему прибежищу беловодцев. И когда смолкла на время стрельба, из церкви послышалось мерное, тягучее пение, от которого у казаков на душе сделалось дурно...Целую неделю иные без пищи и сна, иные в последние два дня ни хлеба, ни воды не вкушали, каялись чистым покаянием, готовились на смерть единодушно. Набилось в церковь народу, как в удачливый невод сельди; воздух сюда худо поступал, и потому задыхались беловодцы, особенно старые годами, а прилечь чтобы и растянуть онемевшие члены, места не хватало; да так и кончались страдальцы. И умерший стоял прижатый к живому и сам ровно живой, но только заколелый, негнучий, как снулая рыба, и безгласный. Двенадцать апостолов не сходили с амвона, восседали на длинной скамье, устланной самоткаными коврами, и читали проповеди вслух, сменяя друг друга. Но мало кто из страдальцев слышал молитвенные слова, ибо каждый был погружен в себя.
И дети малые стояли, прильнувши головенками к молодым еще, плоским и мало рожавшим животам яснолицых матерей, и раскосые туземные глазенки их светились, однако, тем упорством и любопытством, кои отличают истинную русскую натуру; и отроки в этом заточении выглядели куда терпеливее родителей своих, ибо вся затея казалась им лишь игрою, в коей проверялись накопленная сила и воля.
А младенцы, ничего не чуя и не понимая, висели под грудями матерей, привязанные натуго платками, и обнаженная грудь с набухшим соском, откуда капало молоко на лицо спящего младенца, здесь не казалась бесстыдною, да и некому было глядеть на соседку, и ничей прельстительный взгляд не тревожил уснувшего тела погруженной в себя женщины.
А молодые парни, в самом соку молодцы, стояли прижатые к своим избранным, соприкасаясь всеми членами, и дыхания их, тревожные и любопытные, сливались в одно; и затуманенные взгляды встречались и гасли, никли в стыдливо опущенных глазах; и грешили они, не греша, и любили, не любя, воспламенялись, и замирали, и вновь вспыхивали, чтобы потухнуть в объятиях. И непорочной была эта любовь, и сквозь сермягу проливалось, прожигало тепло невинного девичьего тела, согревало и обнадеживало, и грядущая смерть отступала, как бред очнувшегося от сна человека. В груди жила любовь, а спину холодило тело уже скончавшегося старца, и не понять было, отчего так стыдливо лопаткам и шее, будто их обложили свежей глиной.
И так колыхались беловодцы единою массою, мешая дыхания, и последний поцелуй доставался невинному, во влажной испарине лбу; тысячеголовое тело если бы и захотело вдруг расплестись и пасть, расползтись по церкви иль запроситься вон на милость врагу, то и тогда бы не смогло, повязанное кореньями родства, любви и единой совести. Не гибели оно хотело, но внезапного ухода через огонь и нового возвращения...
Протопоп Мисаил выпускался Духовной академией. Он был любопытным человеком и хорошо знал историю раскола. Ему памятны были жаркие костры в никоновские времена, когда горели староверы по всему Русскому Северу и не нашлось силы, способной пресечь, остановить гонимых в их суровом желании. Эти же, скрытники неведомой ему веры, тоже заперлись в своем храме, упорствуют, не едят, не пьют и, знать, готовы к самосожженью. Сколько сотен народу сгрудилось там, и как надо верить в своего Бога, чтобы оставить благополучную жизнь, все нажитое и пойти на несравненное страданье. Мисаил подумал о том явственно, содрогнулся – меж лопатками скользнул холод. Протопоп вдруг поставил себя на место беловодцев и понял, что он бы не решился на подобное. Значит, он предал Бога Единого? Ему стало стыдно чего-то, словно его уличили в измене, и он поспешил разыскать исправника. Мисаил смутно догадывался, что костра не избежать; лишь уход казачьей команды из земли, именуемой Беловодье, мог спасти сей замкнувшийся народ. Уйти надо, уйти, и нынче же, прежде заката солнца. Ежели случится худо и слух дойдет до государя, а этого не избежать, то и Сумарокову, и ему, Мисаилу, не сносить голов.
О том сетовал Мисаил, поспешая за исправником и подметая рясой снега. Сумароков же заломил шапку и слышать не хотел об уступках. Правда, отдал команду погодить, не стрелять более, сказал, что от пальбы у него заломило в ушах. Но сейчас мерно, кругами истаптывал монастырскую площадь напротив Учителева дома и походя гладил меховой рукавицей груди исполинских каменных чудовищ, сметал с покатостей снежную пудру. Языческие истуканши увязали в забоях, почти касаясь грудями острых заструг, и тощий, невысоконький Сумароков казался им ровнею. Исправнику нравились эти бабы, пожалуй, более, чем золотой шатер церкви, и он не прочь бы был перевезти их во двор своего дома в Березов. Совсем не к месту его навещали скабрезные мысли. Сумароков несколько раз пытался плечом присдвинуть одну из голых королев, ту самую, с оторванной титькой; из зияющей раны все еще сочилась, не замерзая, «кровь». Сумарокова переселило любопытство: он мазнул краску пальцем и попробовал на язык. Руда отдавала ржавчиной и показалась ему ненатуральной. Много на свете невероятностей, но это чудо, пожалуй, перевесило бы все. Гостям бы показать эту туземную штуку, воленс-ноленс, непременно посходили бы с ума.