Скитальцы
Шрифт:
Басалай лежал у двери на примосте, кустистая бороденка задиралась в потолок. Вор гугнил, не умолкая, плевался и корил себя, что кинул мешок с рухлядью. Он приценивался сейчас к добыче и так полагал, что кинул по зряшному поводу не менее двухсот рублей.
– Это ж собаке под хвост... Валяются деньги-то? Скажи мне, валяются? Все из-за вас, сволочей!
– Эй ты, побойся Бога, – окликивал хозяин, но без строгости в голосе.
Донат лежал возле басалая и улыбался, слушая гугню. Каждое живое слово возвращало к жизни его большое тело. Неизвестно отчего, но радость эта росла, переполняла сердце, и Донат только посапывал в лад своим неясным мыслям и ласково улыбался.
Все нравилось сейчас Донату – и эта прокопченная зимовейка с каменицей из
Донат разглядывал Михайлу Нахалова с особой пристальностью и той любовью, которая неслышно перетекает в другую душу и находит там ответный позыв. Никогда прежде не замечал Донат в себе столько жалостливого, добросердного внимания к иному человеку, что-то отомкнулось в душе после долгих страданий, и прежний жар отмщения и злобы вовсе потух. Чем более страдал Донат, тем мягче, доверчивее и ласковее становился он: страдание выкроило, построило в нем иную душу. Когда хозяин долго пропадал на воле, Донату тосковалось.
– Ну как там? – спрашивал с ласкою.
– А ничего на воле-то, отче. На воле завсе хорошо, на то она и воля зовется, – отвечал Нахалов, но по карим глазам виделось, что мужик думает упорно об ином.
– Трудно, поди, вам здесь живется? – однажды спросил Донат.
Ему вдруг захотелось поведать о Беловодье, но что-то неожиданно остановило его. Он вдруг подумал, что стал забывать счастливую землю и порою принимает ее за красивый сон. Толпы толпами стремились, отыскивая обетованную страну, но никто не верил Донату, что она была. А нынче захотелось обнадежить Михайлу Нахалова. Только вор рядом, смутный басалай, напоминающий Симагина, от него исходит та душнина, от коей запруживает горло.
Но Михайло Нахалов, видно, сам постоянно думал о Беловодье.
– А где легко-то? Это наши батьки бегали, искали Беловодье, благословенную землю, а мы уж не бегаем. Нет этих земель, – убежденно сказал поморец. – Где гриб рожен, там и пригожен. А жить-то нам можно бы предовольно, только к труду руки приложи да палки в колеса не ставь. Всего-то в нашем краю премного. Зверя-то на промыслу выстанет да заревет на трубе иерехонской, дак как твоя орда несметная. Иль, опять же, птицы возьми пролетной иль боровой, иль той же рыбы. Весло окуни в воду – стоймя стоит в рыбьем стаде. Коли кто лентяй лишь, дак он мимо рта завсе пронесет. Тут ему хоть гору дарового хлеба, так он возле той горы и помрет, не вставши. Видишь ли, ему лень руку ко рту поднести. Есть такой народец, ему на роду написано. Хоть ты озолоти, у него все промеж пальцей. Это есть такая порода, лешачья порода, крестьянскому сословию клеймо. Тут хоть расстарайся ему помочь, однако из этого состояния его не вытянешь. Да, может, лучше и не тревожить его, а то ударится, бедняга, в кабак, зальется вином да такую шутку вытворит, после которой нашему брату и не заспится одному. Пусть уж лучше лежит на печи да на балалайке бренчит.
Нахалов, довольный собою, засмеялся и с лихостью прихлопнул себя по ляжкам. И так у него откровенно получилось, с таким удовольствием он высказался, радый похвалиться постороннему человеку, что у всех, кто лежал в становье в самом бедственном положении, сразу полегчало на сердце.
– Да видим, что первостатейный ты мужик. Лет-то тебе много ли, скажи? –
спросил Донат.Его занимала эта искренность, и он невольно умилялся ею. В Беловодье-то все такие мужики кряду.
– Нащет годков коли интерес, так с бабкой боле не сплю.
– Тебе ж не больше сорока?
– Может, и сорок, а нагрешили – хватит. Восьмерых настругали, пора остепениться. А то какой пример детям подаем? Старшие-то уже вовсе на подросте, к гулянке тянет. Вот, скажут, татка с мамкой на постели валяются с игрищами. – Мужик смущенно улыбнулся, но что-то, видно, тяготило, чуждое его искренней натуре. И он безо всяких вопросов признался вдруг: – Но ежели по правде, так обет дал: более не стричься и бабы не знать...
– Зарастешь – запинаться о волосье будешь. Падешь и с голоду помрешь.
– Подымут...
И поведал Нахалов, как в третьем годе бегали они для промысла на лодье Данилы Кузнецова и двенадцать человек схоронили на Матке. Выслушали не перебивая, и долгое молчание воцарилось в зимовейке. Кто-то хлюпал отсыревшим носом, кто-то пристанывал, тетешкая возле груди занывшие, обмороженные руки. И каждый, наверное, в эти жалостные минуты вспоминал близкого человека, когда-то погребенного во льдах. Ведь у кого из поморян не случались прежде такие горестные минуты, когда, видя конец, надевал страдалец белую смертную рубаху, уже не чая спастись. А выйдет на берег, в бане сымет запаршивевшую шкуру, за столом умягчит ноющее сердце да отоспится, насколько позволит стосковавшаяся жена, – и опять помор как новенький грошик, готов он столкнуть с берега карбас и плыть в голомень, послушный компасу-матке, Полярной звезде и нажитому знанью. И сам черт тут не устрашит, ибо, в какие бы медные трубы ни пролез поморянин, он никогда не давал обета не пускаться более в море. Все, что осталось позади, – как горестное светлое поминанье, очищающее душу, не дающее зачерстветь ей. Но раз пронесло – значит, не судьба, значит, не приспел срок.
Вечерний морозец на воле выжимал воду: льды с хрустом подымались над закоченелыми бережинами, как невиданные звери, грудились в ропаки, испуская длинный стон. Куржак рисовался на бычьем пузыре окна, освещенный неверной луной. На воле-то синё, смертно, морозно, а тут, подле каменицы да под овчинами, как хорошо слышать пусть стонущее, но свое тело. «Брат-цы-ы, живы ведь мы!»
Сам же хозяин и нарушил внезапно поминальную тишину и, укрепив бодростью голос, вскричал:
– А что, мила-и!.. Нам ли на жизнь жаловаться? Мыто живы и солнушко увидим, а?
– Оно конечно – неча скулить, – согласно поддержали из темноты.
По последнему насту сын пригнал лошадей. Загрузились, зарылись в сена, закутались в малицы да совики, никакому морозу пушкой не прошибить – и с миром прибыли в Зимнюю Золотицу к избе Нахалова. Заехали на взвоз; Нахалов садил мужиков на закорки и таскал в светелку, жарко натопленную к приезду страдальцев. Повалил всех на полу (уже и постели были налажены) и, не призывая на помощь жену, сам обиходил болезных, накормил с ложки, в нужде помог. И еще с неделю ходил за нечаянными гостями и словом худым не попрекнул. А как понял, что ожили постойщики, вернулись к жизни, выправил себе отпускной билет у волостного старшины и по первой воде сплавил страдальцев в Архангельский город. Но на той же неделе задержали Доната на пристани, потребовав вид на жительство иль отпускной билет.
Глава шестая
Из истории блокады на Севере в 1855 году
От архангельского военного губернатора к жителям Архангельской губернии. 2 марта 1854 года
«Государь император Высочайше соизволил объявить Архангельскую губернию на военном положении. Нет сомнений, что каждый из жителей Архангельской губернии, услышав это объявление, задумается, что это значит. Сим дается знать, что хотя война еще не объявлена, но скоро может возгореться, если враг наш не оставляет злого намерения защитить турок против нас, православных.