Скитальцы
Шрифт:
– Но палача не тронь, палача не задий! Он карающая десница Божия! Иль не так? – Король в который раз гнулся в поклоне и преданно заглядывал в глаза подручному, распластанному в постели, искал в них ответного гнева: пустой, неотзывчивый взгляд более всего удручал Короля. Уж коли барина свели в секретную, уж коли его нежной шкуры не пощадили, так чего ждать ему, клейменому кату, по ком каторга плачет. Сулили же время, когда последний станет первым. А случилось, что и униженного, стоптанного под ноги нещадно попирают кому не лень.
– На палача подыми руку – рука отсохнет! Взгляни косо – глаз вытечет. Скажи худо – на языке типун выскочит. Вот ужо отомстится ему! – утешал Король.
– Я его скоро похороню, – после долгого молчания наконец отозвался Сумароков таким угрюмым тоном, отчего мурашками взялся Король.
А ведь не пугливого
– А позвольте опять же полюбопытствовать, каким таким случаем исполнится? Не на смертоубийство же пойдете, барин? Может, лабазнику подмешать от бешенства, он и успокоится, потишает норовом.
– Сам подохнет, собака...
И более ни слова не добавил Сумароков, а Король не домогался, зная крутой нрав сожителя. Ему льстило, что в подручниках ходит барин, и отныне прозвище «Король» обретало особый смысл. И среди палачей, значит, есть Король и его слуга. И опять же: коли барин в палачах, почему бы и Королю не стать катом? Сказывали, что прежде на Руси был такой царь, который головы самолично рубил на плахе, и однажды тремя топорами в одну казнь сронил восемьдесят четыре головы. Горячо было, и нервы щекотало, да одно плохо – топоры тупились, менять приходилось, а пока привыкнешь к топору, не так ладно и верно получалось. А красиво же – с одного удара чтоб...
Вечером Сумароков изложил свое мстительное и весьма бесхитростное предприятие, в коем все строилось на натуре смотрителя Волкова. Король слушал, дивился лукавости Сумарокова и после заключил весело:
– Его салом да по его же сусалам.
Они для виду еще поторговались. Король побаивался продешевить, но согласился исполнить умысел за три рубля серебром, впрочем, тайком сомневаясь, что из этой затеи выйдет что-нибудь стоящее.
И вот двадцать пятого декабря, в праздник Рождества Христова, все и случилось. Правда, одно обстоятельство слегка поколебало Сумарокова. Когда все арестанты были в тюремной церкви, палач увидал возле себя крупного, плечистого человека с безмятежным, чистым лицом. Они обменялись случайными взглядами и оторопели, молились истово, стараясь не замечать друг друга и не зная, как себя повести. Так казалось: стоит забыться на миг – и исчезнет, растворится померещившийся ненавистник, как мара иль призрак. Но напруженное дыханье напоминало, что не сон с ними, не привидение возле. Сколько гнались по России друг за другом, каких только не сулили напастей, теряя разум, но по насмешке судьбы обоих зафлажили, покрыли ковами, заперли в стены.
– Господи, прости несчастного, – прошептал Донат. – Дай остаться ему в полном разуме, дозволь быть человеком.
Сумароков же, услышав жалостные слова, вскипел:
– Тебе ли жалеть меня, тварь? Да знаешь ли ты, червь, кто я ныне? Я рука Господня и каждому воздам кару!
– Глупец, несчастный глупец, – горестно прошептал Донат. – Ты думаешь, что ты слуга Господний, а ты лишь подручник сатаны. Молись пуще и проси милости...
Сумароков вдруг растерялся от этой умиротворенности слов, и Донат, едва слышно, пугаясь будущего ответа, спросил:
– Одно ответь мне, кат: живо ли наше Беловодье?
У Сумарокова язык присох, он опустил глаза, и Донат понял: исполнили братья отцов завет. Ему вдруг показалось, что от Сумарокова источается невыносимое зловонье, и Донат задвинулся в гущу склоненных арестантов. Он положил на пол шапку вместо подручника, встал на колени и принялся класть поклоны, плача в душе и начисто забыв нечаянную встречу.
Но Сумароков был выбит из прежнего равновесия; он понуро вышел из церкви, коридорами тюрьмы, встречая зоркие взгляды сторожей, отправился к себе. И Сумароков поначалу удивился, когда нашел свою дверь распахнутой. Он добыл огня, увидал на полу топор и нож. Его сундучок был вытащен из-под кровати и яростно взломан, а все нехитрое имение палача валялось посередке комнаты. Не осматривая разоренной комнаты, Сумароков сразу же поспешил в тюремную церковь, где заканчивалась служба, и пожаловался смотрителю Волкову на учиненное бедствие. Зачем понадобилась палачу эта пиеса? Только ли из-за
обиды он сочинил сей спектакль и в нем же играл главную роль и волка и овцы? Смотритель был крайне недоволен, что в столь светлый праздник Рождества ему помешали отслужить литургию, он даже поначалу ничего и не понял, но усы его распушились не от известия, но при виде ненавистного ему человека. Младенчески-голубые, наивные глаза смотрителя полыхнули таким обжигающим пламенем, что будь Сумароков сотворен из другого теста, то прожгло бы беднягу насквозь. А Сумароков стоял подле с самым смиренным выражением, будто не смея поднять глаз; такой унылой и печальной была его жалкая поза, такой просительно-робкой и ничтожной гляделась вся фигура Сумарокова, что не сжалиться над страдальцем мог лишь бесчувственный человек. И на это свое впечатление нажимал Сумароков, когда изображал несчастного, а его фарисейская душа меж тем расцветала. Ему бы сразу и уйти, а он нарочито стоял, вызывая к себе жалость, и по общему шевелению молящихся арестантов, по их мгновенным взглядам он понял, что слышали все.«Ах ты тля, жалкий человечек, устрою я тебе плепорцию, – с радостью подумал Сумароков, изрядно рассчитывая на гордую наивность смотрителя. – Я знаю, ты кобениться будешь, старик. Тут я тебя и прищучу. Вот ужо прижгу пятки, запоешь лазаря».
Видно было, как боролся с собою смотритель, как передергивало его, как всею душою презирал и ненавидел он бывшего исправника, подрядившегося в палачи, и его тоже не оставляла радость от внезапного известия, что вот и отмстилось кату.
– Поди, кат. После, после, – зашипел недовольно смотритель и вновь принялся мелко креститься.
Сумароков вернулся к себе с горестной миной на лице, сел на кровать, сложил руки на коленях и стал поджидать смотрителя. Тот явился через час, встал на пороге, сцепил руки на животе: маленький, седой, благообразный старичок. Позади торчал Король. Он плутовато подмигнул Сумарокову, и тот понял, что дельце сварилось, а покраденные деньги уже переданы на волю. Пусть-ка старик поищет, а коли не будет стараться, ему же в вину. Смотритель шагнул в комнату, небрежно пнул сундучок, крышка отвалилась совсем.
– Ну что у тебя, кат? – спросил он скрипуче, с брезгливостью в лице.
Единственный человек травил Сумарокову его тюремную жизнь, и от него надо было освободиться. Хоть нынче же, вот взять и убить. Сумароков не терпел людей, которые презирали его. Полный ненависти, он сутулился на кровати, как квелая, сонная рыба, и вопрос смотрителя скользнул мимо сознания. Лишь сцепленные намертво пальцы хрустели в наступившей тишине.
– Как видите, ваше благородие, обидели-с, – зашептал за плечом Король, угодливо изогнувшись.
– Молчи, вор!
– Обокрали, ваше сиятельство! – вдруг очнувшись, завопил Сумароков на всю тюрьму. – Раздели до нитки. Последний капитал несчастного, униженного человека похитили злодеи. Батюшка, господин смотритель, наше благоденствие, не оставьте без милости. Разыщите его, разыщите! – Сумароков кричал с такой яростью и слезой в голосе, что и самый-то равнодушный человек пожалел бы.
– Ну что вопишь! Что-о! Обокрали его! А что красть, сделай заявление!
– Четвертную похитили, наше благополучие. Последнюю, можно сказать, надежду...
– Вот вопрос: однако откуда у тебя деньги?
– От скромного житья, по копейке собирал, копил, всячески ущемлял себя. Я потомственный дворянин, а влачу...
– Не дворянин ты, – оборвал смотритель, – но мерзкое животное. Запомни: ты живот-но-е! И перестань кричать, иначе сведу в секретную.
– Не перестану! Буду вопить! В сговоре, а-а, значит, и вы в сговоре? Все видят, как измываешься ты над царевым слугою. Я жизни не пожалел для отечества, слышь, старый мухомор! – Сумароков подскочил к смотрителю, вцепился в высеребренную пуговицу парадного мундира и принялся лихорадочно выкручивать ее вместе с мясом. – Вот так я тебя, вот так. Какой ты поручик? Ты тля, швабра, а не офицер! – продолжал кричать Сумароков, брызжа слюною в лицо смотрителю. – Смир-на-а! Пред тобою подполковник, прошу не забываться. Погляди на себя, заштатный крючок из инвалидной команды, шелудивый пес. А гонору-то в нем, а гонору! Тебя и держат лишь из жалости, из жалости держат. И все смеются над тобою, выживший из ума старик. Таких поручиков я сотнями раскладывал, перья летели, и раз – и раз... Он святошу из себя строит, папиньку, отца-благодетеля. Шут гороховый, измыватель, растлитель. Я слыхал, ты с мальчиками молоденькими...