Скотт Фицджеральд
Шрифт:
С профессиональной точки зрения, он был готов это признать, роман содержал определенные художественные достоинства. Некоторое нарушение последовательности и повествовании не пугало его, поскольку Зельда, как он писал лечившему ее психиатру, не обладала, в отличие от него, даром рассказчика. «Если в ее сознании рассказ окончательно не созрел как единое целое и не выплескивается сам по себе наружу, она не в силах преодолеть композиционные трудности. Впрочем, многие современные романы, как Вы знаете, построены не в форме последовательного изложения событий, — это разрозненные зарисовки впечатлений, и они скорее напоминают страницы альбома с фотографиями, которые медленно одна за другой переворачиваются».
Больше всего Фицджеральд возражал против использования женой его собственного материала. Зельда к тому времени успела познакомиться примерно со ста страницами романа, над которым он работал, и в свое сочинение перенесла его тональность, некоторые темы и даже отдельные обороты речи. Кроме того, он считал ее книгу личным выпадом против него. «Мое появление в написанном моей женой романе в образе бесцветного
142
Белл Клайв (1881–1964) — английский искусствовед, поборник модернистских направлений в искусстве. Леже Фернан (1881–1955) — французский художник, постимпрессионист. — прим. М.К.
Он успокоился лишь после того, как она согласилась изъять из своего романа самые оскорбительные места. По его совету она подработала некоторые части, чтобы придать произведению известную художественную завершенность. Фицджеральд попросил Перкинса быть умеренным в похвале. Врачам он посоветовал дать понять Зельде, что издание книги отнюдь не гарантирует ей мгновенной славы и денег. «Мне кажется, — сетовал он, — что в последнее десятилетие наши критики слишком увлеклись восхвалением… и, по-видимому, наплодили слишком много гениев, которые вполне могли бы стать хорошими чернорабочими». Если Зельда и добьется успеха, она «ради себя самой должна осознать, что это — плод мучительных усилий… Ей уже не двадцать лет, и она не обладает сильным здоровьем».
В апреле Фицджеральд перебрался в Балтимор. Состояние Зельды, особенно после принятия ее романа издательством «Скрибнерс», улучшилось настолько, что он решил пожить рядом с ней и дать ей возможность постепенно войти в ритм повседневной домашней обстановки. В мае он подыскал себе дом на участке, принадлежавшем моему отцу, Баярду Тернбуллу. «Мы поселились в живописной, утопающей в тени деревьев усадьбе, извещала Зельда Перкинса. — Она похожа на некрашеный сказочный теремок, покинутый семьей, в которой выросли дети. Его окружают грустные деревья и притихшие поля, покой которых нарушает лишь стрекот кузнечиков».
Осев в деревенской местности Мэриленда, Фицджеральд мог осуществить задуманное лучше, чем за многие предшествовавшие годы. Двадцатые годы помогли ему в известной степени понять свои пределы, и именно в этот период начинают, наконец, проявляться контуры его нового романа. «Всемирная ярмарка», роман, к которому он приступил сразу же после «Гэтсби», был задуман как роман-сенсация. Навеянный в какой-то степени делом Лева и Леопольда, [143] роман, как его себе мыслил Фицджеральд, завершало убийство героем матери. Фицджеральд вплел в него чету Мэрфи и их жизнь на Ривьере, но сюжет показался ему все же не слишком правдоподобным. Лишь теперь он, наконец, нащупывает тему, которая отвечает трагическому настрою его души.
143
Процесс Леопольда и Лева — шумный судебный процесс в Чикаго в 1924 году над двумя молодыми людьми, похитившими и убившими подростка. — прим. М.К.
Фицджеральд, таким образом, вступил в полосу жизни, свидетелем которой мне выпало счастье стать. Поэтому я могу передать то воздействие, которое он оказал на одну семью в этот поворотный в его жизни момент, период размышлений и самооценки, когда счастье и успех висели на волоске и когда он, казалось, превратился в наставника, стремящегося передать усвоенные им и жизни уроки,
ГЛАВА XIII
«Сила духа, — писал в своем дневнике Фицджеральд, — проявляется не только в способности выстоять, но и в готовности начать все заново». Когда он арендовал La Paix, он, по-видимому, считал, что все лучшее в его жизни осталось позади. И все же он был еще полон надежд и жажды борьбы.
Я помню любопытство, вызванное сообщением отца об аренде каким-то писателем пустовавшего дома на нашем участке. Моя мать, самый большой книголюб в семье, слышала о Фицджеральде, но не могла вспомнить ни одного его произведения — явление отнюдь не удивительное, если учесть, что век джаза прогрохотал мимо, почти не коснувшись нас. Наш участок, раскинувшийся на площади в двадцать восемь акров на окраине Балтимора, представлял собой культурный островок, и атмосфера его мало изменилась с того момента, как мой прадед в 1885 году построил здесь дом. Викториански унылый, La Paixутратил очарование и изысканность, которыми он, возможно, когда-то обладал. Теперь это было ветхое строение с фронтонами, массивными украшениями и не гармонировавшими с общим видом выступами, опоясанное открытой верандой и окрашенное в красные, коричневые и серые тона. Над главным входом висела дощечка с выгравированными на ней словами Pax Vobiscum. [144]
В доме действительно царил покой — этого нельзя было отрицать. С темнотой внутри, он походил на пещеру, и любому ребенку могло бы показаться, что в нем обитают привидения. Я был рад, что мы больше не жили в нем. За несколько лет до аренды его Фицджеральдом, мой отец, архитектор по профессии, построил новый, светлый дом на склоне холма чуть повыше, из его окон виднелось старое здание, наполовину скрытое от нас листвой столетних дубов.144
Pax Vobiscum — мир вам (латин.).
– прим. пер.
В какое необычное окружение попал Фицджеральд — похожий на амбар дом и безмятежные необрабатываемые поля, он словно опустился сюда из другого мира, ослепив своим прибытием всех обитателей этого сонного уголка. Писателю, некогда знаменитому, чья слава ныне клонилась к закату, La Paix, должно быть, показался краем света. Нельзя сказать, чтобы наше семейство не имело отношения к литературе: когда-то в этом доме мой дед редактировал журнал «Нью эклектик», а прабабушка, находившаяся под чарующим воздействием госпожи Хамфри Уорд, [145] сочиняла романтические повести на средневековые темы. В те добрые времена жизнь в La Paixдышала изяществом и благородством. Расстилавшиеся ковром лужайки обрамляли клумбы из колеусов и герани (на одной из них цветы образовывали слова La Paix), а с арок длинной веранды свешивались корзинки с бегониями. Каждое утро летом мой дед перед завтраком отправлялся в сад, срезал еще покрытую росой розу и ставил ее на стол перед бабушкой — жест, в котором для меня всегда воплощалась та эпоха. Но к моменту, когда прибыл Фицджеральд, звук колес ландо на усыпанных галькой подъездных дорожках давно затих, и на не столь уж тщательно подстриженных газонах больше не выкладывались цветами витиеватые узоры. Старый дом с потускневшей красно-бурой краской на викторианских мишурных украшениях приходил в упадок: шатавшиеся рамы окон говорили об ослабевших петлях. Непуганые белки с окружавших строение дубов хозяйничали в его водосточных желобах и на покрытых мхом карнизах. Тем не менее, это обветшавшее жилье не отпугнуло Фицджеральда. «Я арендую его, — заявил он отцу после беглого осмотра дома. — Мне как-то все равно, есть ли в нем современный водопровод».
145
Уорд Фанни (миссис Хамфри Уорд, 1852–1920) — английская писательница, ее романы из жизни среднеинтеллигентской среды сильно окрашены морализаторством. — прим. М.К.
Фицджеральд прибыл в La Paixподобно тому, как Том Бьюкенен в «Великом Гэтсби» объявился на Востоке, — «с размахом поистине ошеломляющим». Однажды утром колонна легковых машин и грузовиков неожиданно протарахтела по ранее безмятежным подъездным дорожкам рядом с нашим домом и скрылась за поворотом. Скотти приехала с гувернанткой-француженкой, а вскоре ее заменила нанятая Фицджеральдом секретарша. Предварительные беседы с кандидатками на эту должность в доме, заваленном чемоданами, мебелью и ящиками с книгами, вызвали новый поток автомобилей, поскольку Фицджеральд предъявлял к секретарше своеобразные требования: она должна быть образованна, привлекательна и согласна приглядывать за Скотти, но в то же время быть женщиной, в которую он не в силах влюбиться.
Для своих тридцати шести лет Фицджеральд выглядел одновременно молодым и пожилым. Бывали минуты, когда ни казался усталым и осунувшимся. И в то же время в двухцветных модных ботинках с кожаной отделкой в подъеме, розоватого цвета рубашке и черном свитере он походил на студента-спортсмена, приехавшего домой на каникулы. Я помню его приветливую простоту, мягкую улыбку на подвижном, выразительном лице, глаза — не нелепые и не холодные, как иногда утверждали, а светло-голубые, задумчивые и полные грусти от растраченных желаний. Он вкладывал в разговор все свои чувства. Казалось, в ходе беседы он анализировал сказанное и внутренне давал ему оценку. Его, обычно, мягкий голос порой поднимался до короткого презрительного «Ну знаете!». Был он небольшого роста, хрупок на вид, движения отличали изысканность и отточенность. Когда он шел своей размашистой походкой, от всего его вида исходила независимость, вызов и даже некоторая агрессивность. Под влиянием этого обаятельного, полного неожиданностей человека, обладавшего даром располагать к себе, жизнь в нашем доме приобрела ускоренный ритм.
Мои дружеские отношения с ним — мне в ту пору было одиннадцать лет — выросли на почве регби. Я, как и он, был знатоком этой игры, хотя мои познания ограничивались моей альма-матер — школой Гилмана. Фицджеральд открыл мне глаза на команду Принстона, где новый талантливый тренер Фриц Крислер и молодая поросль первокурсников в то время только еще делали первые шаги в спорте. Случилось так, что как раз в тот момент Принстон пополнил свои ряды одним из легендарных игроков из школы Гилмана — защитником по имени Пепер Констейбл. Помню, как я во всю прыть бежал к почтовому ящику, установленному на вершине холма у въезда на наш участок, чтобы вынуть ежегодник, издаваемый школой Гилмана, где на целый разворот красовалась фотография Констейбла, окруженного его товарищами по команде. Фицджеральд из вежливости проявил интерес к моей увлеченности, но мне, по-видимому, так и не удалось убедить его, что речь идет о настоящей звезде регби. Школа Гилмана ассоциировалась у него с чем-то провинциальным.