Словесное древо
Шрифт:
революции в том духе, в каком писал о ней раньше: «Они (стихи. — А. М.) уже с
занозой, с ядком. Бесенята обсели их, как мухи...»
Клюевские письма изобилуют отзывами, суждениями о текущей литературе, о
собратьях-писателях. Здесь он отмечает «удивительные по строгости, простоте и
осиянности строки» «свежих, как Апрельский Лес» стихотворений С. Клычкова (А.
Ширяевцу, 28 июня 1914 г.), «строгость линий» в стихах А. Ахматовой (В. С.
Миролюбову, январь 1915 г.), есенинскую «Радуницу» — как «чистейшую из книг» (А.
Ширяевцу,
17
(В. Н. Горбачевой, 22 декабря 1936 г.) и, наоборот, «серость» и «неточность» в стихах
печатающихся в газетах «знаменитостей» (Н. Ф. Христофоровой, конец 1935 г.).
Письма — все-таки жанр в своей сущности весьма специфический, и не
отношением в них автора к окружающему миру он более всего определяется, а в
основном — отношением его к своему адресату, побудившему в данном случае
написать вот это самое письмо. Одним из таких побуждений выступает в письмах
Клюева стремление подсказать ему некие правильные действия, направить его на
верный путь. «...Нужно идти тем путем, который труднее всего. Брать то, что мир
отвергает, не делать того, что делает мир» (А. Яр-Кравченко, 14 февраля 1933 г.).
Опять же вспоминается наследуемый от традиции древнерусской литературы жанр
«духовного завещания».
Но еще более, чем наставительным, пульсируют письма Клюева тоном покаянным
и самоуничижительным (и не только из Сибири, а также более ранние, к примеру,
Блоку). Верный заветам традиционной архаической культуры, поэт использовал в
своих уничижительных формулах старинную эпистолярную этику и эстетику,
использовал ее органично и естественно.
И как ни у кого другого пульсируют письма Клюева чрезвычайно эмоциональными
обращениями к своим адресатам, щедрым одариванием их чувственно-красочными
эпитетами.
Только недавно опубликованная (и частично републикованная) проза Клюева имеет,
естественно, еще меньшую давность ее исследовательской интерпретации, тем более
истолкования ее поэтики. И всё же известные результаты уже имеются. В первую
очередь это неоднократно нами упоминавшиеся выявления ее генетической связи с
древнерусской литературой не только по линии жанра «духовного завещания», но и
многих концептов — символов, восходящих к фольклору. «Поэтика клюевской прозы
является мифологической. Его образы опираются одновременно на тексты Священного
Писания, апокрифы, народные легенды и фольклор. Мифологемы Голгофы, распятия
(сораспятия), воскресения, «последних дней», Преображения, огня, пожара, света,
тьмы, Красного коня, Змея становятся центром его художественного мира»
Обнаруживается исследователями «прозы поэта» ее пронизан-ность стиховым,
ритмическим началом, опять же унаследованным, по наблюдениям другого автора, от
образцов древнерусских и библейских текстов (в
частности, так называемого«версийного стиха»). Здесь средством ритмизации становятся «инверсия, анафоры и
другие риторические фигуры речи»; создаваемая с их помощью симметричность речи
образует своеобразный ритмический облик клюевской прозы как художественной, так
и публицистической». В статьях 1919 года эту ритмизацию данный исследователь
обнаруживает на уровне целых фрагментов, что дает повод считать произведение не
только «стихоподобным», но и настоящим «стихотворением в прозе» 2. Подобное же
отмечается А. Казаркиным, назвавшим всю «Гагарью судьбину» «прозаической
поэмой»3.
Проза Клюева (несомненно, в большей степени, чем его поэзия, подверженная
известному влиянию символизма) представляет собой соединительное звено между
литературой XX столетия и древнерус-
1 Пономарева Е. Проза Николая Клюева 20-х годов. С. 124-125.
2 Орлицкий Ю. Б. Проза и стих в творчестве Н. Клюева и других поэтов
новокрестьянского направления//Вытегорский вестник. 1994. № 1. С. 42.
3 Казаркин А. Игровое и трагедийное в поэмах Клюева // Николай Клюев: образ
мира и судьба. С. 49.
ской. Оставаясь уникальной по своему характеру, она, однако, не замыкается сама в
себе, а имеет много «сродников» в отечественной словесности, ибо, по словам
18
исследователя, Клюев как «прозаик — подлинно поэт, ощущающий язык как
сокровенное лоно культуры. При всей разности и значительности это, думаю, —
Алексей Чапыгин, в чем-то и Андрей Платонов, и Леонид Леонов, Валентин Распутин,
и Василий Белов, и Владимир Личутин, а возможно, и Александр Солженицын. Мне,
скорее всего, возразят и скажут: "Солженицын — другое"... Но замечу, что эта вязкость
слова, эта приверженность к языковой стихии, несмотря на многие несхожести, все-
таки роднит их»1. Наметится ли в поисках новейшей литературы сближение с прозой
Клюева, за которой стоит богатейшая традиция исконной национальной словесности и
духовной культуры, покажет литература наступившего нового времени.
Для читателя же, всецело погруженного в еще такой близкий XX век, с его
вершинными взлетами всей многовековой отечественной культуры и ее падением,
включая трагедию национального самосознания и самого генофонда, проза Клюева,
отобразившая всё это на самых разных уровнях и в завидной многожанровости,
окажется более чем самодостаточной.
Как и в известные далекие времена сердце такого читателя, уязвленное
изображенными в этой прозе «страданиями человеческими», вполне могло бы впасть в
глубокое помрачение, если бы само же творчество Клюева не содержало в себе ко