Словесное древо
Шрифт:
«пятно», которое поглощает своим «ослепительным блеском», то в другой раз зимой
предстает ему на крутом берегу озера некое серафическое существо, следящее за ним
своими «невыразимо прекрасными очами» («Гагарья судьбина»). Этот свет и это
«сияние», несомненно, имеют духовное родство со светом «Неопалимой купины» или
светом, «преобразовавшим» на горе Фавор Христа, сопровождавшимся словами с
высоты: «Сей есть Сын Мой Возлюбленный...» К мысли о своей осененности свыше
поэт обращался и в других
поэтом» назовет он себя в подборке кратких характеристик «Поэты Великой Русской
Революции» (1919), о «провидящих очах» своей музы напишет в письме из Сибири С.
Клычкову (1934).
Кроме этого, свой поэтический генезис он соотносит и с природными, земными
силами. Клюев говорит о «жалкующей» в его песнях «медвежьей» сопели, себя
называет «от медведя послом» и рассказывает о добывании «заклятого» «певучего»
пера у гагары — «царицы» водяных птиц, а это перо дается только «таланному
человеку». Образцы необычайно чувственного, плотского восприятия мира, прони-
зывающие стихи Клюева, присутствуют и в его прозе, что подтверждает их
органичность для сознания автора: «Теплый животный Господь взял меня на ладонь
свою, напоил слюной своей, облизал меня добрым родимым языком, как корова
облизывает новорожденного теленка» («Гагарья судьбина»).
Разговор о «праотцах» (по материнской и отцовской линии), соловецких старцах
сменяется в рассказах повествованием о всевозможных встречах поэта с
современниками, в которых он придерживается уместного для них бытового
прозаического тона, — «судьбоносного» значения они в его жизни не имеют. И лишь
при упоминании великой княгини, впоследствии преподобномученицы, Елизаветы
Фео-доровны, тон рассказчика теплеет. С переходящей в неприязнь отстраненностью
высказывается он о встречах с писательской братией. Исключения делаются только для
«пламенного священника» Ионы Брихничева и Александра Блока, сумевшего тронуть
сердце олонча-нина своей «глубокой грустью» и «тихой редкословной речью о народе»
(«Гагарья судьбина»).
Широта охвата личностью рассказчика разных социальных и духовных сфер жизни
– одна из основных черт автобиографической прозы Клюева. Определяется она явным
7
стремлением автора выйти на широкий простор общественно-духовной жизни России
в ее высших ценностях, выйти из как бы предназначенного «поэту из народа» лишь
узкого круга его социальной среды: «Так развертывается моя жизнь: от избы до дворца,
от песни за навозной бороной до белых стихов в царских палатах» («Гагарья
судьбина»).
В автобиографической прозе Клюева нередко звучит (проступающий, впрочем, и в
других жанрах его прозы) восходящий к авторам древнерусской литературы
самоуничижительный, покаянный тон: «За книги свои молю ненавидящих
меня несудить, а простить. Почитаю стихи мои только за сор мысленный — не в них суть моя»
^Автобиография^ 1930?). Однако наибольшего сближения с древнерусской
литературой достигает она тем, что представляет собой по сути дела не что иное, как
написанное в ее традиции, чуждой художественного, украшающего слова, духовное
завещание. «Думается, — отмечает О. Бахтина, — что и Житие Аввакума и другие
жития-автобиографии русских подвижников должны быть осмыслены как духовные
завещания, в которых органично соединяется исповедь-проповедь <...>.
К этой традиции и примыкает комплекс автобиографических текстов Н. Клюева, не
собранных и не оформленных им самим в единое целое, как это сделано другими, не
только Аввакумом, Епифанием Соловецким, выговскими киновиархами, но, например,
Н. В. Гоголем в "Выбранных местах из переписки с друзьями"» *. Этой духовно-заве-
1 Бахтина О. «Сновидения» Н. А. Клюева и традиции древнерусской и
старообрядческой литературы//Николай Клюев: образ мира и судьба. С. 64, 65.
щательной интонацией проникнута в значительной степени вся словесно-речевая
ткань автобиографической прозы Клюева, особенно «Гагарьей судьбины».
С начала 1920-х годов в творчестве поэта намечается своеобразный жанр - это
высказывания по поводу тех или иных явлений литературы и искусства, в них он
уходит от текущей злобы дня в область созерцаний и размышлений о предметах более
для него значительных и возвышающихся над суетой будней. Преимущественно это
суждения о классиках, современниках и о себе, о своем понимании собственного и
чужого творчества, которыми поэт щедро делился с другом Н. И. Архиповым,
старательно записывавшим подобно гетевскому И. П. Эккерману каждое за ним слово,
понимая всю высокую значимость Клюева как творческой личности.
Суждения поэта о себе, о собственном месте в литературе и современности
неизменно сопровождаются чувством горечи по поводу своей от нее отчужденности и
непонятости: «Пишут обо мне не то, что нужно». С целью прояснения истины и
высказывается он близкому человеку о собственном творчестве. Не случайно и в
автобиографических фрагментах он говорит о своих «трудах» «на русских путях» и
«песнях», где «каждое слово оправдано опытом» («Из записей 1919 года»). С
«трудностью» работы над своей поэзией Клюев сопрягает здесь факт непростоты ее
восприятия, точнее говоря, от читателя требуется понимание глубинного бытия
национального слова: «Чтобы полюбить и наслаждаться моими стихами, — надо войти
в природу русского слова, его стихию».
Включает поэт в круг этих сентенций и свою неизменную апологию крестьянского