Собрание сочинений Том 3
Шрифт:
— Позвольте, — говорю, — против кого же мы будем партию составлять?
— Плотив всех, плотив Фольтунатова, плотив всех пледателей.
— Да я здесь, — отвечаю, — новый человек и ни в какие интриги входить не хочу.
— Не хотите? а если не хотите в интлиги входить, ну так вы плопали.
— Напротив, со мной все очень доверчивы и откровенны!
Дергальский вскочил и захохотал.
— Поздлявляю! — заговорил он, — поздлявляю вас! Откловенны…здесь всегда с того начинается… все откловенны!.. Они как слепни все на нового целовека своих яиц накладут, а потом целвяки-то
— Нет-с, — отвечаю, — я ни к какой партии здесь принадлежать не намерен, я сделаю свое дело и уеду.
— Нет-с, вы так не сделаете; скачала все так говолят, а как вам голяцего за козу зальют, так и не уедете. Генелал Пеллов тоже сюда на неделю плиехал, а как пледводитель его нехолосо плинял, так он здесь уж втолой год живет и ходит в клуб спать.
«Это еще, — думаю, — что такое?»
— Пеллов, Пеллов, известный генелал… — Дергальский опять схватил карандаш и написал: П-е-р-л-о-в. — Знаете?
— Знаю.
— Ну вот он самый и есть: и зена и дети узе сюда к нему едут, — он бедный целовек, а больсе тысяци лублей стлафу в клуб пелеплацивает, и вот увидите, будет здесь сидеть, пока совсем лазолится.
— А зачем он платит штраф?
— А потому сто все пледводителю этим мстит: пледводительский зять сталсиной в клубе, а Пеллов всякое его дезулство плиходит и спит в клубе до утла, стоб и пледводительский зять, как сталсина, сидел, — вот за это и платит.
Что такое за чепуха? Неужто все это вправду выделывается в такое серьезное время? Дергальский клянется и божится, что все это именно так; что предводитель терпеть не может губернатора и что потому все думали, что они с генералом Перловым * сойдутся, а вышло иначе: предводитель — ученый генерал и свысока принял Перлова — боевого генерала, и вот у них, у двух генералов, ученого и боевого, зашла война, и Перлов, недовольный предводителем, не будучи в силах ничем отмстить ему лично, спит в клубе на дежурстве предводительского зятя и разоряет себя на платежи штрафа. Черт знает что такое!
— Вы, — говорю, — не имеете ли каких-нибудь соображений об устройстве врачебной части России? Вот это мне очень интересно!
— Нет, — отвечал Дергальский, — не имею… Я слихал, сто будто нас полицеймейстель своих позальных солдат от всех болезней келосином лечит и очень холосо; но будто бы у них от этого животы насквозь светятся; однако я боюсь это утвельздать, потому сто, мозет быть, мне все это на смех говолили, для того, стоб я это ласпустил, а потом под этот след хотят сделать какую-нибудь действительную гадость, и тогда пло ту уз нельзя будет сказать. Я тепель остолозен.
— Не поздно ли?
— Да, поздно; но если составить палтию…
— Нет, меня, — говорю, — увольте.
— Залею, — говорит, — оцень. Вы по клайней меле хоть цем-нибудь запаситесь.
— Чем же?
— Секлет какой-нибудь имейте в луках, а то…
— Чего же вы опасаетесь?
—
Чего? пелвым вледным целовеком вас сделают, да-с!С этим Дергальский вздохнул, крепко сжал мою руку и вышел.
Глава семьдесят пятая
Ужасно расстроил меня этот сюсюкающий господин и звуком своего голоса, и своими нервами, и своими комическими несчастиями, и открытием мне глаз. Последнее особенно было мне неприятно. В самом деле: где же это я и с кем я? И, наконец, кто же мне ручается, что он сам говорит правду, а не клевещет? Одним словом, я в мужском теле ощущал беспокойное чувство женщины, которой незваная и непрошенная дружба открывает измены любимого человека и ковы разлучницы. На что мне было знать все это, и какая польза мне из всех этих предостережений? Лучше всего… в сторону бы как-нибудь от всего этого.
Открываюсь Фортунатову: говорю ему, что мне что-то страшно захандрилось, что я думаю извиниться письмом пред предводителем и уехать домой, отказавшись вовсе представлять мою неоконченную записку об устройстве сельской медицины.
Фортунатов вооружился против этого.
— Это, — говорит, — будет стыд и позор, срам и бесчестие; да и отчего это тебе вдруг пришла фантазия бежать?
— Робость, — шучу, — напала.
— Да ты не ухмыляйся; у тебя неравно не был ли как-нибудь наш сюсюка?
— Кто это сюсюка?
— Почтмейстер.
— Ты, — говорю, — отгадал: он был у меня.
Фортунатов хлопнул по столу рукой и воскликнул:
— Экое веретено, экая скотина!.. Такой мерзавец: кто ни приедет новый человек, он всегда ходит, всех смущает. Мстит все нам. Ну, да погоди он себе: он нынче, говорят, стал ночами по заборам мелом всякие пасквили на губернатора и на меня сочинять; дай срок, пусть его только на этой обличительной литературе изловят, уж я ему голову сорву.
— Он, — говорю, — и без того на тебя плачется и считает тебя коварным человеком.
— Коварным? Ладно, пусть считает. Дурак он, и больше ничего: его уж и козлы с политическими целями бьют.
— Он это никому, однако, не говорил.
— Не знаю, говорил или не говорил, а в сатирических газетах было писано; не читал статью: «Полякующий козел»?
— Нет, не читал и не хочу.
— Напрасно, — это остроумно написано, да к тому же это и правда: я наверно знаю: это Фуфаевский учил козла биться и спустил его на Дергальского.
— Извините, пожалуйста, но это не делает всем вам чести, что вы злите человека до потери сознания, пока он на всех кошкой стал бросаться.
Фортунатов харкнул и плюнул.
— Нечего, — говорю, — плевать: он комичен немножко, а все-таки он русский человек, и пока вы его не дразнили, как собаку, он жил, служил и дело делал. А он, видно, врет-врет, да и правду скажет, что в вас русского-то только и есть, что квас да буженина.
— Ты, брат, — отвечает мне Фортунатов, — если тебе нравится эти сантиментальные рацеи разводить, так разводи их себе разводами с кем хочешь, вон хоть к жене моей ступай, она тебя, кстати, морошкой угостит, — а мне, любезный друг, уж все эти дураки надоели, и русские, и польские, и немецкие. По мне хоть всех бы их в один костер, да подпалить лучинкою, так в ту же пору. Вот не угодно ли получить бумаги ворошок — позаймись, Христа ради, — и с этим подает сверток.