Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Собрание сочинений Том 3
Шрифт:

— Со мной, — хвалюсь, — поступили тоже не хуже, чем с вами, довольно решительно, — и рассказываю ему как меня выслали.

Готовцев сатирически улыбнулся.

— И вы, — говорит, — этакую всякую меру считаете «довольно решительною»?

— А вы нет?

— Еще бы! Я бы вас за это не выслал, а к Макару телят гонять послал.

— Но за что же-с? позвольте узнать.

— А-а! не участвуйте в комплотах * . Я вам признаюсь, ведь все ваше поведение для меня было всегда очень подозрительно; я и сам думал, что вы за господин такой, что ко всем ездите и всех просите: «посоветуйте мне, бога ради», да все твердите: «народ, села, села, народ»… Эй, вы, вы!.. — продолжал он, взглядывая на меня проницательно и грозя мне пальцем пред самым

носом. — Губернатора вы могли надувать, но уж меня-то вы не надули: я сразу понял, что в вашем поведении что-то есть, и (добавил он в другом тоне) вы если проиграли вашу нынешнюю ставку, то проиграли единственно чрез свою нерешительность. Почему вы мне прямо не высказались?

— В чем-с, милостивый государь, в чем?

— Конституционалист вы или радикал? Выскажитесь вы, и я бы вам рискнул высказаться, что я сам готов сюда Гамбетту * , да-с, да-с, не Дерби, как этот губернатор желает, а прямо Рошфора * сюда и непримиримого Гамбетту сюда вытребовать… Я самый решительный человек в России!

— Нет, позвольте уж вас перебить: если на то пошло, так я знаю человека, который гораздо решительнее вас.

— Это кто?

— Генерал Перлов; он прямо говорит, что если б его воля, то он всю Европу бы перепорол, а всех нас перевешал бы.

— Да… но вы забываете, что ведь между нами с Перловым лежит бездна: он всех хочет перевешать, а я ведь против смертной казни, и, в случае чего-нибудь, я бы первых таких господ самих перевешал, — отвечал, отворачиваясь, Готовцев.

Глава восемьдесят пятая

Живу затем я целое лето в Петербурге и жду денег из деревни. Скука страшная: жара, духота; Излер и Берг * , Альфонсины и Финеты, танцы в панталонах, но без увлечения, и танцы с увлечением, но без панталон, порицание сильных и преклонение пред ними, задор и бессилие, кичливость знаниями и литература, получившая наименование «орудия невежества»… Нет, нет, эта страна, может быть, и действительно очень хорошее «экзаменационное отделение», но… я слишком слабо приготовлен: мне нужно что-нибудь полегче, пооднообразнее, поспокойнее. А пока, даст бог, можно будет уехать за границу; вспомнилось мне, что я художник, и взялся сделать вытравкой портрет Дмитрия Петровича Журавского * человека, как известно, всю свою жизнь положившего на то, чтоб облегчить тяжелую долю крестьян и собиравшего гроши своего заработка на их выкуп… Как хотите, характер первой величины, — как его не передать потомству? Сделал доску и понес ее в редакцию одного иллюстрированного издания. «Дарю, мол, вам ее, — печатайте».

Благодарят: говорят, что им этого не надо: это-де не интересно.

— Помилуйте, — убеждаю их, — ведь это человек большой воли, человек дела, а не фарсов, и притом человек, делавший благое дело в сороковых годах, когда почти не было никаких средств ничего путного делать.

— А его, — спрашивают, — повесили или не повесили?

— Нет, не повесили.

— И он из тюрьмы не убежал?

— Он и в тюрьме-то вовсе не был: он действовал законно.

— Ну, так уж это, — отвечают, — даже и совсем не интересно.

Отхожу и, как герой «Сентиментального путешествия» Стерна, говорю:

— Нет, это положительно лучше во Франции, потому что там даже наших веневскнх баб, Авдотью и Марью, и тех увековечили и по сю пору шоколад с их изображением продают.

И вот-с дела мои идут скверно: имение не продается, и я даже зазимовал в Петербурге.

Глава восемьдесят шестая

О рождестве меня навещает Фортунатов: радостный-прерадостный, веселый-превеселый.

— На три дня, — говорит, — всего приехал, и то тебя разыскал.

Пошли рассказы: губернатора уже нет.

— Он очень мне надокучил, — говорит Фортунатов, — и, наконец, я его даванул в затылок, так что ему сразу больничку в губы продернули * .

Полетел, сердечный, кверху тормашками! Теперь посмотрю, каков будет новый. Только уж мне все равно: я по земству служу. Теперь в открытую играть буду. Генерал Перлов дошел, — говорит, — до обнищания, потому что все еще ходит в клуб спать (так как предводительского зятя опять выбрали старшиною). «Если, — говорит упрямый старик, — войны не будет и роман написать не сумею, то мирюсь с тем, что не миновать мне долговой тюрьмы». Дергальский отставлен и сидит в остроге за возмущение мещан против полицейского десятского, а пристав Васильев выпущен на свободу, питается акридами и медом, поднимался вместе с прокурором на небо по лестнице, которую видел во сне Иаков, и держал там дебаты о беззаконности наказаний, в чем и духи и прокурор пришли к полному соглашению; но как господину прокурору нужно получать жалованье, которое ему дается за обвинения, то он уверен, что о невменяемости с ним говорили или «легкие», или «шаловливые» духи, которых мнение не авторитетно, и потому он спокойно продолжает брать казенное жалованье, говорить о возмутительности вечных наказаний за гробом и подводить людей под возможно тяжкую кару на земле.

На этом, почтенный читатель, можно бы, кажется, и кончить, но надобно еще одно последнее сказанье, чтоб летопись окончилась моя.

Глава восемьдесят седьмая

Вот в чем-с должно заключаться это последнее сказанье: затянувшаяся беседа наша была внезапно прервана неожиданным появлением дядиного слуги, который пришел известить его, что к нему заезжали два офицера от генерала Постельникова.

Занимавший нас своими рассказами дядя мой так и затрепетал; да, признаюсь вам, что мы и все-то сами себя нехорошо почувствовали. Страшно, знаете, не страшно, а все, как Гоголь говорил, — «трясение ощущается» * .

Пристали мы к слуге: как это было, какие два офицера приходили и зачем?

— Ничего, — говорит, — не знаю зачем, а только очень сожалели, что не застали, даже за головы хватались: «что мы, говорят, теперь генералу скажем?» и с тем и уехали. Обещали завтра рано заехать, а я, — говорит, — сюда и побежал, чтоб известить.

Добиваемся: не было ли еще чего говорено? Расспрашиваем слугу: не заметил ли он чего особенного в этих гостях?

Лакей поводит глазами и не знает, что сказать, а нам кажется, что он невесть что знает да скрывает от нас.

А мы его так и допрашиваем, так и шпыняем — хуже инквизиторов.

Бедный малый даже с толку сбился и залепетал:

— Да господи помилуй: ничего они особенного не говорили, а только один говорит: «Оставим в конверте»; а другой говорит: «Нет, это нехорошо: он прочтет, надумается и откажется. Нет, а мы его сразу, неожиданно накроем!»

Изволите слышать: это называется «ничего особенного»!

Дядя встал на ноги и зашатался: совсем вдруг стал болен и еле держится.

Уговаривали его успокоиться, просили остаться переночевать, — нет, и слушать не хочет.

Человека мы отправили вперед на извозчике, а сами вдвоем пошли пешечком.

Идем молча — слово не вяжется, во рту сухо. Чувствую это я и замечаю, что и дядя мой чувствует то же самое, и говорит:

— У меня, брат, что-то даже во рту сухо.

Я отвечаю, что и у меня тоже.

— Ну, так зайдем, — говорит, — куда-нибудь пропустить… А?

— Что же, пожалуй, — говорю, — зайдем.

— То-то; оно это и для храбрости не мешает.

— Да, очень рад, — отвечаю, — зайдем.

— Только возьмем нумерок, чтоб поспокойнее… а то я этих общих комнат терпеть не могу… лакеи всё так в рот и смотрят.

«Понимаю, — думаю себе, — любезнейший дядюшка, все понимаю».

Глава восемьдесят восьмая

Завернули мы в один из ночных кабачков… заняли комнату и заказали ужин и… насвистались, да так насвистались, что мне стало казаться, что уже мы оба и лыка не вяжем.

И все это дядя!

— Пей, да пей, друг мой, — пристает. — Наше ведь только сегодня, а завтра не наше; да все для храбрости еще да еще…

Поделиться с друзьями: