Собрание сочинений
Шрифт:
Как на духу. С. любилигры и спорт, в помещении ли, на воздухе, и сам бывал в них обычно поразительно хорош или поразительно плох — редко что-то между. Пару лет назад моя сестра Фрэнни поставила меня в известность, что одно из Самых Ранних ее Воспоминаний: она лежит в плетеной колыбели (подобно Инфанте, я так понимаю) и смотрит, как Симор в гостиной играет с кем-то в пинг-понг. В действительности, думаю, эта памятная ей плетеная колыбель была старой битой кроваткой на колесиках, в которой ее, бывало, встряхивая на порожках, толкала по всей квартире ее сестра Тяпа, пока они обе не достигали эпицентра бьющей ключом жизни. Однако более чем вероятно, что Фрэнни и впрямь во младенчестве наблюдала, как Симор играет в пинг-понг, и его прочно забытым и явно бесцветным противником легко мог оказаться я сам. Играя с Симором в пинг-понг, я обычно бывал ошеломлен до полной бесцветности. Будто по другую сторону сетки находилась сама Кали-Мать [359] — многорукая, ухмыльчивая и без малейшего интереса к счету игры. Он лупил, он срезал, на каждый второй-третий шарик он бросался так, словно тот был свечкой, которую можно отбивать только смэшем. По грубым прикидкам, три из пяти ударов Симора приходились в сетку или вообще черт знает куда, поэтому отбивать его удары с лёта было практически невозможно. Хотя факт этот ни разу не привлек его пристального внимания, и он вечно изумлялся и униженно извинялся, когда противник его в конце концов громко и обиженно скулил, что за шариком вынужден гоняться по всей комнате, нырять под стулья, диван, рояль и в эти мерзкие щели за книгами на полках.
359
Кали (Деви и др.) — в брахманизме и индуизме женская ипостась бога Шивы, его грозная супруга.
В теннис
360
Аллюзия на патриотическую песню ирландского поэта, композитора и певца Томаса Мура (1779–1852) «Мальчик-Бард», опубликованную в сборнике «Ирландские мелодии» (1846), пер. А. Преловского.
361
Коллеги (нем.).
При всех карточных играх до единой — рыбе, покере, казино, червях, старой деве, бридж-аукционе или контракте, блинчике или двадцати одном — он бывал совершенно несносен. Тем не менее на игры в рыбу можно было смотреть.Когда двойняшки были маленькими, он обычно играл с ними — и все время им намекал, чтобы они спрашивали, нет ли у него четверок или вальтов, либо изощренно кашлял, показывая свои карты. И в покере он блистал. Под конец отрочества у меня случился краткий период, когда я полунаедине с собой играл в утомительную, безнадежную игру — старался превратиться в эдакого светского льва, нормального парня, поэтому частенько приглашал разных людей на покер. Бывал и Симор. Требовалось некоторое усилие, чтобы не замечать, когда у него на руках бывали тузы, поскольку он сидел и ухмылялся, по выражению моей сестры, как Пасхальный Зайка с полным лукошком яиц. Еще хуже, у него имелась привычка держать стрит, полный дом или что-нибудь получше и не увеличивать ставку и даже не вызывать ее с тем, кто ему нравился и играл напротив с парой десяток.
В четыре из пяти игр на воздухе он играл кисло. В первых классах, когда мы жили на углу 110-й и Драйв, днем обычно устраивались какие-нибудь игры — либо в переулках (стикбол, [362] хоккей на роликах), либо — чаще — на травянистом клочке, приличной по размеру собачьей площадке у статуи Кошута [363] на Риверсайд-драйв (футбол американский или европейский). В футболе или хоккее Симор умел — что снискивало исключительно нелюбовь его товарищей по команде — прорваться на поле противника, зачастую великолепно, а там затормозить так, что вратарь противника получал возможность выдвинуться на неприступную позицию. В американский футбол он играл до крайности редко и почти неизменно только если в какой-нибудь команде недоставало игрока. Я же играл регулярно. Жестокость игры не претила мне — я лишь до смерти ее боялся, поэтому ничего не поделаешь, оставалось только играть; я сам на эти чертовы игры даже народ собирал. Бывало, когда С. тоже участвовал, никак нельзя было угадать заранее, станет он для команды ценным приобретением или же источником неприятностей. В подавляющем большинстве случаев при жеребьевке его выбирали первым — он был весьма гибок в бедрах, прирожденный игрок нападения. Если в центре поля, когда мяч был у него, он вдруг не решал всей душой возлюбить кидавшегося к нему полузащитника другой команды, для своей он оказывался определенно ценен. Но, как я уже говорил, никогда нельзя было понять, поможет он или навредит. Однажды, в очень редкое и смачное мгновенье, когда моя команда нехотя позволила мне провести мяч по стороне поля, Симор, игравший за другую команду, обескуражил меня тем, что явно обрадовался мне, когда я к нему несся, словно то была случайная встреча, нежданная и несказанно счастливая. Я на бегу чуть ли не встал как вкопанный, и кто-то, разумеется, сшиб меня наземь, будто, как говорят у нас в районе, самосвал с кирпичом.
362
Стикбол — упрощенная форма бейсбола, уличная игра, в которой вместо бейсбольного мяча используется резиновый мячик, а вместо биты — ручка от метлы или палка.
363
Лайош Кошут (1802–1894) — венгерский юрист, политик, общественный деятель, во время революции 1848 г. — глава Комитета защиты родины, верховный правитель Венгрии (май — август 1849).
Я слишком на этом залип, я знаю, но уже совсем не могу остановиться. Я говорил: в определенных играх он бывал и захватывающе хорош. Вообще-то непростительно хорош. В том смысле, что в играх и спорте бывает такая степень мастерства, которая нас особо возмущает в нешаблонном противнике — категорическом «гаде» того или иного вида: Рыхлом Гаде, Пижонистом Гаде или просто американском стопроцентном гаде, который, само собой, с одной стороны может успешно применять против нас дешевое или худшее оснащение, а с другой — выигрывать у нас с излишне счастливой и доброй рожей. Рыхлость была лишь одним преступлением Симора, когда он добивался успеха в играх, но зато капитальным. Особенно мне вспоминаются три игры: ступбол, бордюрные шарики и карманный бильярд. (Бильярд мне придется затронуть в следующий раз. Для нас то была не просто игра — то была почти протестантская реформация. Мы катали шары до или после почти каждого важного кризиса в нашем юношеском возмужании.) Ступбол, к сведению сельских читателей, — это игра в мяч при поддержке ступеней к крыльцу особняка или фасаду жилого дома. Играли мы в нее так: резиновый мяч швырялся в какую-нибудь архитектурную гранитную загогулину — популярную манхэттенскую смесь ионических греческих и коринфских римских украшений — на фасаде нашего многоквартирного дома, где — то на уровне пояса. Если мяч отскакивал на проезжую часть или дальний тротуар и не ловился на лету игроком противной команды, такой бросок засчитывался как удар по квадрату, как в бейсболе; если же ловился — а такое случалось намного чаще, — игрок считался выбывшим. Хоум-ран засчитывался, лишь когда мяч пролетал на достаточной высоте и с достаточной силой, чтобы удариться о стену здания напротив, и его не ловили на отскоке. В наши дни довольно много мячей достигали противоположной стены, но лишь немногие бывали достаточно низкими, медленными и смачными, чтобы с ними на лету нельзя было справиться. Если бросок делал Симор, ему почти всегда удавался хоум-ран. Если хоум-ран засчитывался другим соседским ребятам, обычно говорили, что им повезло — или не повезло, в зависимости от того, в чьей ты был команде, — но у Симора невезеньем выглядели неудавшиеся хоум-раны. Что гораздо исключительнее — и ближе к предмету нашего разговора, — он кидал мяч, как никто больше у нас в районе. Остальные мы были нормальными правшами, как и он,становились чуть левее поверхности, рябой от ударов, и швыряли мяч сильным боковым броском. Симор же становился к нужному месту лицом и бросал мяч прямо— движением, очень похожим на его неприглядно и омерзительно безуспешный верхний смэш в пинг-понге или теннисе, — и мяч пролетал обратно у него над головой, причем ему даже почти не приходилось нагибаться, и летел прямиком, так сказать, к трибунам. Если ты пытался делать, как он (наедине или же под его положительно рьяным личным надзором), ты либо легко выбывал, либо (чертов) мяч отскакивал и лупил тебя прямо в лицо. Было время, когда никто во всем квартале не хотел играть с ним в ступбол — даже я. Потому очень часто он либо подолгу растолковывал тонкости игры если не одной нашей сестре, то другой, либо все успешнее играл сам с собой, и отскок от противоположного здания долетал до него так, что ему даже не приходилось менять стойку, дабы его перехватить на излете. (Да, да, я, черт бы его побрал, слишком раздуваю, но, по-моему, почти тридцать лет спустя бодяга эта неотразима.) Так же здорово ему удавались бордюрные шарики. В них первый игрок катит — иначе подает — шарик, «свой» то есть, на двадцать — двадцать пять футов вдоль переулка, где не стоят машины, стараясь, чтобы этот биток не очень откатывался от бордюра. Второй игрок затем пытается его сбить, подавая с той же начальной точки. Результат достигается редко, поскольку шарик с траектории может сбить что угодно: сама неровная
поверхность, неудачный отскок от бордюра, комок жвачки, любой образчик из сотни разновидностей типичного нью-йоркского мусора, не говоря уже про обычный, повседневный паршивый прицел. Если второй игрок первым своим броском промахивается, его шарик обычно остается в весьма уязвимой близости от первого, и первому игроку во второй раз целиться труднее. Восемьдесят-девяносто раз из ста в этой игре, первым ли он бросал или последним, Симор бывал непобедим. При длинных бросках своим шариком он целил в твой довольно широким замахом, как в кегельбане, если бросок делаешь с крайне правой стороны лицевой линии. И здесь тоже поза его, сама его форма бывала до невероятия причудлива. Если все в квартале длинные броски делали рывком запястья снизу, свойшарик Симор отправлял боковым взмахом руки — вернее, запястья, как будто пускал блинчики на пруду. И опять-таки подражать ему было пагубно. Делать, как он, значило, что вообщеневозможно было контролировать полет шарика.Мне кажется, часть моего рассудка вульгарно подкарауливает следующий кусок. Я не думал об этом много-много лет.
Однажды под вечер, в ту слабо слезливую четверть часа в Нью-Йорке, когда уличные фонари только зажжены и уже загораются стояночные огни автомобилей — некоторые включились, некоторые пока нет, — через дорогу от холщового навеса над входом в наш дом я играл в бордюрные шарики с мальчиком по имени Айра Янкауэр. Мне было восемь. Я использовал метод Симора — вернее, пытался: его боковой взмах, его широкий замах, когда целишь в шарик противника, — и неуклонно проигрывал. Неуклонно, однако безболезненно. Ибо наступил час, когда мальчишки Нью-Йорка — совсем как мальчишки Тиффина, Огайо, которые слышат далекий свисток паровоза аккурат в тот миг, когда последний скот загоняют в коровник. В эти волшебные четверть часа если что и теряешь, то лишь свои шарики. Айра, я думаю, тоже должным манером завис во времени, а коли так, тоже одни только шарики выиграть и мог. Из этого покоя и совершенно с ним в гармонии меня позвал Симор. То, что во вселенной оказался кто-то третий, меня приятно шокировало, и к этому прибавилась справедливость: этот кто-то — Симор. Я обернулся — полностью — и, подозреваю, Айра, должно быть, обернулся тоже. Под навесом нашего подъезда только что зажглись луковицы огоньков. Симор стоял перед нами на бордюре — лицом к нам, покачиваясь на сводах стоп, руки в прорезных карманах куртки с овчинной выпушкой. Огоньки под навесом были у него за спиной, и лицо оставалось в тени, пригашено. Ему было десять. По тому, как он покачивался на краю бордюра, по положению его рук, по… ладно, самой величине хя понимал не хуже, чем теперь, что он сам до крайности осознавал волшебство часа.
— Можно так не стараться, — сказал он, не сходя с места. — Если попадешь, когда целишься, тебе просто повезет. — Он говорил, излагал, но чар не рассеивал. Тогда их рассеял я.Вполне намеренно.
— Как это повезет, если я целюсь? —ответил я, не громко (несмотря на курсив), но с несколько большим раздражением, нежели ощущал. Мгновенье он ничего не говорил, просто покачивался на бордюре, глядя на меня, насколько несовершенно я это понимал, с любовью.
— Потому что повезет, — сказал он. — Ты будешь рад, что попал в его шарик — в шарик Айры, — правда? Ты же будешь рад?А если радуешься,когда попадаешь в шарик, значит, втайне ты как — то не очень рассчитывал в него попасть. Поэтому тут явно какое — то везенье, наверняка отчасти некая случайность. — Он ступил с бордюра, не вынимая рук из карманов, и подошел к нам. Но Симор в размышленьях не переходил сумеречную улицу быстро — по крайней мере, так казалось. В этом свете он приближался к нам скорее как парусная шлюпка. Гордыня же в этом мире, напротив, стремительнее некуда, и меж нами не оставалось и пяти шагов, когда я поспешно сказал Айре:
— Да все равно уже темно, — по сути прекратив игру.
От этого последнего маленького pentimento, [364] или чем бы оно там ни было, меня буквально от макушки до пят прошибло потом. Хочется сигарету, но в пачке пусто, а из кресла я вставать не готов. Ох господи, что за возвышенное ремесло. Сколь хорошо известен мне читатель? Сколько я могу поведать ему, чтобы не смутить его и самому не опростоволоситься? Вот что я сказать могу: для нас всех в уме его приуготовлено место. Еще минуту назад свое я видел четырежды в жизни. Сейчас — пятый. Растянусь-ка я на полчасика на полу. Прошу меня извинить.
364
Раскаяние (ит.) — также искусствоведческий термин, обозначающий закрашенные самим художником детали.
* * *
По мне, так это подозрительно звучит, как театральная программка, но после вот этого последнего — театрального же — абзаца я чувствую, что сейчас огребу. Время — три часа спустя. Я заснул на полу. (Я снова вполне в себе, дорогая баронесса. Батюшки, что ж вымогли обо мне подумать? Вы же позволите, я вас умоляю, позвонить, дабы принесли довольно интересную бутылочку вина. С моих собственных маленьких виноградников, и мне кажется, вам бы непомешало…) Мне бы хотелось объявить — как можно кратче, — что чем бы конкретно ни было то, что вызвало Пертурбацию на странице три часа назад, я не был — ни тогда, ни сейчас, ни когда — ни в малейшей степени опьянен своими силами (моими собственными силенками, дорогая баронесса) почти абсолютной памяти. В тот миг, когда я стал — или сам себя сделал — моросливой развалиной, я не вполне обращал внимание на то, что сказал Симор, — да вообще-то и на самого Симора тоже. По сути меня поразило — обездвижило, пожалуй, — внезапное осознание того, что Симор — это мой велосипед «давега». Почти всю жизнь я ждал хоть малейшей склонности, не говоря уже о требуемом доведении оной до завершения, отдать кому-нибудь свой велосипед «давега». Сей же миг, само собой, поясняю:
Когда нам с Симором было пятнадцать и тринадцать, однажды вечером мы вышли из своей комнаты послушать по радио Ступнэггла и Бадда, [365] по-моему, и, войдя в гостиную, оказались в самом центре великой и тревожно сдавленной суматохи. Присутствовали всего трое: наш отец, наша мать и наш брат Уэйкер, — но у меня сложилось ощущение, что из хорошо замаскированных наблюдательных пунктов подслушивал и малый народец. Лес довольно ужасно побагровел, Бесси стиснула губы так, что они почти совсем пропали, а братец Уэйкер — которому в тот миг, по моим расчетам, было почти ровно девять лет и четырнадцать часов, — стоял у рояля в пижаме и босиком, и по лицу его струились слезы. Первым моим порывом в подобной семейной ситуации было развернуться и двинуть подальше в горы, но поскольку Симор, судя по всему, отнюдь не был готов уходить, я тоже решил задержаться. Лес с отчасти подавляемой пылкостью тут же выложил дело на судебное рассмотрение Симору. Утром, как мы уже знали, Уэйкеру и Уолту подарили пару похожих и красивых, сильно-не-по-карману подарков на день рождения: велосипеды в красно-белую полоску, с двойной рамой и колесом двадцать шесть дюймов, ровно те же транспортные средства, что стояли в витрине спортивного магазина «Давега» на Восемьдесят шестой между Лексингтон и Третьей, — двойняшки этими великами подчеркнуто восхищались почти весь минувший год. Минут за десять до того, как мы с Симором вышли из спальни, Лес выяснил, что велосипед Уэйкера не поставлен на хранение в подвал нашего дома рядом с велосипедом Уолта. В тот день в Центральном парке Уэйкер его отдал. К нему подошел незнакомый мальчик («какой-то шнук, он его раньше в жизнине видел») и попросил у него велосипед, и Уэйкер отдал. Ни Лес, ни Бесси, само собой, не забыли об «очень славных щедрых намерениях» Уэйкера, но оба рассматривали подробности сделки сквозь призму собственной нерушимой логики. По сути, они полагали, что Уэйкеру следовало — и это соображение Лес повторил с большой горячностью Симору — хорошенько и долго покататьмальчика на велосипеде. Тут, всхлипывая, встрял Уэйкер. Мальчику не хотелосьхорошенько и долго кататься, ему хотелось велосипед.У него такого никогда небыло, у этого мальчика; а ему всегда хотелось.Я взглянул на Симора. Он заводился. Вид у него постепенно становился благожелательный, но сообщал наблюдателю абсолютную неспособность объекта разрешить подобного сорта трудный спор, — и по своему опыту я знал, что мир у нас в гостиной будет восстановлен, хоть и каким-то чудом. («Ведь мудрый каждый раз добивается успеха, но, приступая к чему-либо, полон нерешительности». — Книга XXVI, «Чжуан-цзы».) [366] Не стану описывать в подробностях (в кои-то веки), как Симор — и это наверняка можно выразить иначе, только я не знаю, как — наобум ляпнул что-то насчет самой сути разногласий таким манером, что несколько минут спустя три воюющие стороны по-настоящему расцеловались и примирились. Поистине тут я имел что сказать об отъявленно личном, и, сдается мне, я это уже донес.
365
«Ступнэггл и Бадд» — популярный в 1930-х годах (сначала на радио, а впоследствии в кино и на телевидении) дуэт комиков: музыкант Уилбер Бадд Ху — лик (1905–1961) и бывший торговец лесом, двоюродный брат писателя Г.Ф. Лав — крафта Фредерик Чейз Тэйлор (1897–1950).
366
Пер. Л. Позднеевой.