Солнце сияло
Шрифт:
— А дядь Сань меня научит! — как о само собой разумеющемся восклицала Лека.
Мне не оставалось ничего другого, как переуступить ей свой стул, подложив на него диванную подушку-думку, которая уже так и поселилась здесь, не уходя на свое прежнее место, Нина той порой подставляла мне другой стул, я садился рядом с Лекой и произносил — без особого азарта:
— Что ж, давай попробуем.
Учительство — эта стихия была не по мне.
Под благовидным предлогом я невдолге прекращал занятие, но любительница фортепьяно была неумолима.
— Еще! Поиграй еще! — требовала она. Соскочив со стула, забирала с него свою думку и хлопала по сиденью ладошкой, указывая мне, чтоб я садился. Пожалуйста!
У Нины в изнеможении закатывались
Вернувшись с работы, в комнате возникал Ульян. Его появление означало конец музицирования. Семье предстоял ужин.
— Саня, ты же талант! — восклицал Ульян, когда я, пробурлив каким-нибудь эффектным пассажем, вскидывал руки вверх и, подержав их так мгновение, захлопывал роялю его пасть. — Почему ты не поступаешь в консерваторию?
Он произносил эти слова каждый раз, заставая нас тут, в «рояльной», хотя знал, что у меня нет никакой бумаги о музыкальном образовании.
— Э! — отмахивался я от Ульяна, даже не вступая с ним в объяснения.
У меня перед глазами стоял образ отца. Закончить и консерваторию, стать даже членом Союза композиторов — и что? Пахать начальником смены на заводе: план, наряды, номенклатура заказов, пьяные рабочие, ворующие мастера… и невыглаживаемая никаким утюгом печать неудачника на лице. Нет, пардон! Дело, которому бросаешь в топку свою жизнь, должно приносить кайф. Кайф и деньги. Кайф вкупе с деньгами — это и есть то, что называют свободой. Свобода же власть над миром. Не хочешь, чтоб мир властвовал над тобой, обрети свободу. Не хотел бы я, чтобы к нынешнему отцовскому возрасту у меня было его выражение лица.
— Я хочу в консерваторию! Я хочу в консерваторию! — тряся вскинутой вверх рукой, словно просилась из-за парты к доске отвечать урок, кричала Лека.
— Вот, слышите, кто тут у вас мечтает о консерватории? — указывал я на Леку.
Они уходили на кухню ужинать, а я утаскивался к себе в комнату, и как я проводил время до поры, когда нужно было выскакивать, направлять стопы в киоск? У меня это не сохранилось в памяти. Как-то проводил. Убивал, так будет точнее. Помню лишь, что именно тогда я осознал со всей ясностью: а ведь Стас пасется неведомо где и не говорит мне, где пасется. Последние дни я то и дело сменял не его, а невесть откуда возникшую бабу, всем своим видом и ухватками напоминавшую ту осветительницу, с которой ездил снимать свой первый сюжет про пчеловода. Я спрашивал ее, а где Стас, и она отвечала мне недовольно — как ответила бы осветительница: «Я за ним бегаю? Обещали полсмены, а я всю!» Слова ее означали, что Стас должен был ее сменить, но не появился. Однако и дома его тоже не было. И если он мог так беспардонно кинуть нашу новую напарницу, получалось, его отсутствие в киоске, означавшее присутствие в некоем другом месте, было хозяином киоска санкционировано?
В Стакане, когда я наконец осилил себя встать до заката солнца и выйти на улицу при дневном свете, я прямым ходом устремился в буфет. И уже не вылезал из него целую неделю. Отбывал свою смену в киоске, спал часов пять и отправлялся кантоваться в буфете. Чтобы покинуть его только тогда, когда мне уже следовало вновь лететь птицей к моему боезапасу. Я ходил в буфет, как на работу. Наверное, за эту неделю половину своей выручки он сделал на мне. Но и с кем я только не перемолотил языком за эту неделю. Плодами той недели я после кормился и кормился.
Кто из знакомых подсел ко мне за стол вместе с Борей Сорокой — это исчезло из памяти, а вот сам Боря в моей памяти — до конца дней, что мне отпущены на земле.
Разумеется, когда он в сопровождении того исчезнувшего из памяти знакомого подошел к моему столу, я и понятия не имел, как его зовут и кто он такой. Но что я сразу отметил в нем — это то,
как он был одет. Роскошно он был одет. В таких двубортных костюмах, как у Бори, тогда начинали ходить многие, но почти у всех они имели довольно жалкий, дешевый вид — дешевый материал, дешевое шитье, выдающее себя пузырями и обвислостями, — материя темно-болотного Бориного костюма так и била в глаз своей тончайшей выделкой, а то, как сидел на нем пиджак, свидетельствовало о высочайшем классе фирмы, его пошившей.Сорока — это было не прозвище. Это была его фамилия. И знакомство наше началось с шуток по поводу его фамилии. Которым, впрочем, он неожиданно положил конец, произнеся совсем не шутливо:
— Конечно, хотелось бы с полным основанием полагать себя орлом, но пока, к сожалению, дотягиваю только до сокола.
— Уже недурственно, — не осознав в полной мере серьезности его тона, сказал я. — Сокол Сорока. Отлично звучит.
— Нет. — Он покачал головой. — Орел Сорока лучше. Но пока только сокол.
— А как вы это определяете: орел, сокол? — Я наконец почувствовал, что он вовсе не шутит. — Какие у вас критерии?
— Капитал, — отозвался Боря. — Степень его крутости. Его количество. Пока тяну только на сокола. Не выше.
— И в какое же количество капитала вы оцениваете орла? — спросил я, не сумев скрыть самого живейшего своего любопытства.
Он уклонился от ответа. Развел руками, улыбнулся укоряюще — словно бы это я, а не он сам заговорил об этом — и сказал:
— Ну, тут ведь чисто индивидуальная моя оценка. Абсолютно субъективная.
Вот кому в полной мере был дан талант уходить от прямых ответов — это Боре Сороке. Он это делал виртуозно. С таким обаятельным выражением укоризны на лице — да как можно о таком спрашивать? — что собеседник терял всякую способность настаивать на ответе. Может быть, в этом таланте и был главный капитал Бори. Который он уже умело конвертировал в другой, исчисляемый в денежных единицах.
Так или иначе, но, имея от роду всего на пять лет больше, чем я, он владел на паях с компаньоном собственной компанией по оказанию рекламных услуг, снимал под офис в Стакане сто двадцать квадратных метров, и дела у их компании, судя по его костюму, шли отлично.
— Заходите! — прощаясь, протянул мне визитку Боря. — Вот наши координаты.
Меня так жгло любопытством увидеть их офис, что я с трудом дал себе выдержать люфт в пару дней. Это была одна из тех контор, о которых говорил Конёв, предлагая мне попастись без привязи. Снаружи — обычные стакановские двери с порядковыми номерами. Не знай я, что за ними частная фирма, ни в жизнь бы не догадался.
Впрочем, и внутри офис имел абсолютно обычный стакановский вид: траченые стакановские столы, траченые казенные стулья, видавшие виды стакановские стеллажи с папками на полках. И только на стакановском столе у секретарши вместо машинки оглушающе стоял компьютер — который я увидел вживе впервые в жизни, — да в комнате, куда меня в конце концов привел Боря, вдоль одной из стен широким лежбищем раскинулся коричневый кожаный диван, и ему ассистировали два той же обивки кресла. Это была пора, когда прошлая жизнь и пришедшая ей на смену новая существовали сиамскими близнецами, общий кровоток насыщал кислородом обоих, и смерть одного означала бы смерть другого.
— Наша гостевая, — сказал Боря, обводя руками комнату с диваном и креслами. — Прошу, располагайтесь, — указал он мне на кресло. — Кофеек нам сейчас сделают, да и коньячок есть. Против коньячка ничего не имеете?
— Помилуй бог, — сказал я, располагаясь в кресле с небрежностью, которая должна была означать мою привычность обитать среди такой мебели и потягивать достойные спиртные напитки.
Когда коньяк был подан, налит и пригублен, оказавшись, однако, вполне буфетно-стакановского качества, Боря, с этой своей обаятельной скользящей улыбкой, которую я отметил еще при нашем знакомстве, спросил, выщелкивая из коробки «Филип Морриса» сигарету.