Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Сон в ночь Таммуза
Шрифт:

– А теперь, – крикнула Орита, – я приглашаю всех на обед в гостиницу «Царь Давид».

С этим видением из прошлого вернулось ко мне ощущение из сна. Я видел этот сон достаточно регулярно в последние годы перед тем, как я был послан на работу в Париж. Во сне я шел искать Ориту в кафе «Гат», чтобы сообщить ей радостную весть.

Орита еще не пришла, и я сижу в ожидании. Хозяин кафе Иосиф Швили втаскивает в кафе носилки, на которых лежит тело Ориты. Я заказываю у Иосифа чашку кофе и печенье, требуя быстрого обслуживания, ибо тороплюсь на встречу с Оритой. С большим аппетитом и удовольствием пью и ем, и затем огибаю носилки с телом, которые мешают мне выйти из кафе. Я знаю, что Орита умерла, но это знание не нарушает радостного ожидания встречи с ней.

Радость эта во сне проистекает из уверенности, что Орита, выпорхнувшая из своего тела, живет сейчас в другом теле, новом, и все же осталась той же Оритой. Тело на носилках – это старый дом, переставший меня интересовать с того момента, как опустел, и я выхожу искать дом новый. Но действительно ли Орита, после того как душа ее выпорхнула из тела, продолжает существовать в живом присутствии близких и знавших ее людей, в неком новом теле? Так или иначе, мне следует искать ее в себе, удовлетворяясь моими воспоминаниями, мыслями, воображением, размышлениями и снами, ибо нет у меня никаких иных шансов вновь ее встретить. Ведь если она продолжает существовать, как нагая душа,

глаза плоти не смогут ее видеть за пределами мира материального. Если же она облачилась в другое тело, можно быть уверенным, что изменилась до такой степени, что не только я не узнаю ее, она сама себя не узнает и не вспомнит ничего из прошедшей жизни. Человек не входит дважды в одну ту же воду.

С того момента как я увидел внучку Ориты, пытавшуюся со всех сил спастись от дурацкого моего восклицания «Ты – копия своей бабушки», и до момента, когда из транзистора вырвались звуки танго, ко мне более не возвращался сон, который не давал мне покоя и после пробуждения. Быть может, встреча с внучкой, другими словами, с будущим, отстоящим на сорок лет со дня того танца на иерусалимской улице, с будущим, которое внезапно реально всплыло, здесь и сейчас, – быть может, эта встреча перекрыла канал того повторявшегося сна, растворив мою радость явно не к месту в его тягостно устойчивой атмосфере. Этот миг реальности был в моих глазах воплощением того сна, но все его элементы обрели другую окраску и совершенно неожиданное сплетение, так, что вся его сущность изменилась до неузнаваемости. В тот миг, когда я произнес «Ты – копия своей бабушки», показалось мне, что вот, нашел Ориту в ее новом доме, но уже в течение произносимой фразы радость чуда померкла и обрела вкус погасшей сигареты во рту. Что-то случилось в реальности, более странное, чем во сне. Не Ориту нашел, а старый ее дом, который во сне перестал меня интересовать после того, как она из него упорхнула. Как в видении пророка Иезекииля, открылась могила, соединились кости, обросли плотью, обтянулись кожей и вот передо мной – молодое тело, быть может, даже более прекрасное, чем то, что было мне знакомо, и дух вошел в него, и дыхание жизни, но то была не Орита, а кто-то другой. В восставшее из небытия тело вошла другая душа. А душа Ориты где? Быть может, она, как и я, смотрит снаружи на дом юности своей и удивляется красоте новой его хозяйки, которая, как и все захватчики всех времен, не терпит разговоров о тех, кто им предшествовал?

Но именно в отношении Яэли Ландау должно было в будущем осуществиться то самое мгновение сна перед пробуждением. Через два или три месяца после моего возвращения в Израиль по завершению работы в Париже, я увидел ее танцующей именно так, как она привиделась моему воображению на пороге парижской конторы. И это было точно так же в реальности, и я вспомнил и повторил про себя пришедшие мне тогда на ум слова: «Все есть в ее танце, за исключением радости жизни». Это было в старом доме, на окраине квартала Абу-Top, над долиной Гая бин-Хинома, называемой христианами Геенной, с одной стороны, и долиной Иосафата с другой, напротив горы Сион, с возвышающейся над нею башней церкви Дормицион. Дом этот приковывал мое внимание с давних пор, еще до Шестидневной войны. Тогда он находился на самой границе, за которой простиралась нейтральная территория до позиций Арабского легиона, и окно комнаты с восточной стороны использовалось как наблюдательный пункт в течение дня. Во время одного из военных сборов я и наблюдал из того окна. Тогда и подумал, что именно на этом месте проходила граница между коленом Иегуды и коленом Биньямина, как написано: «И поднималась граница на вершину горы, что над Гиеномом, к озеру, которое на северном краю долины Привидений…» И здесь, на этом месте, придя из Эйн-Рогел, стоял пророк Иеремия и наблюдал за долиной Бин-Хинома, где место геенны огненной. Он видел воды Тихона, холм Офел, стиральное поле, где шла постоянно стирка. Он видел, как братья его из колена Иегуды и Биньямина поклоняются Ваалу и Астарте, солнцу, луне и звездам, и жертвуют своих детей Молоху. Когда у Иеремии защемило сердце при взгляде на братьев своих, приносящих в жертву детей своих, слабых и беззащитных, полностью зависящих от милости отцов, подумал ли он о праотце Аврааме, который остановился на этом месте по пути на гору Мория и сказал сопровождавшим его юношам: «Посидите здесь с ослом, а мы с сыном поднимемся на гору поклониться и вернемся к вам». Авраам лгал подросткам, наивным, как и стоявший рядом с ними ослик, лгал своему наивному сыну, единственному и любимому Ицхаку, которого вел принести в жертву. Или вовсе не лгал им, говорил правду из самой глубины сердца своего, а лгал только Богу, и только благодаря этой великой лжи существует в мире семя Авраама, и Бог дал ему благословение благодаря той лжи? Ведь именно та понятная каждому человечность, жалость сердца, столь глубокая и простая, заставила лгать и самого Иеремию, и ложь его была несравнимо большей и более открытой всем, чем ложь Авраама. Когда Иеремия провозгласил перед всем народом: «…И устроили высоты Ваалу, чтобы сжигать сыновей своих огнем во всесожжение Ваалу, чего Я не повелевал и не говорил, и что на мысль не приходило Мне…», он явно претендовал на то, что говорит от имени Бога, и все внимающие верили, что Бог вещает его устами. От имени Бога Иеремия выступил с публичным заявлением, что Он, Бог Авраама, не повелевал и не говорил, и мысль Ему не приходила жертвовать сыном! Но как же? Ведь Иеремия отлично знал, не менее любого из внимающих ему, что Бог собственной персоной, а не через ангела или серафима, сказал Аврааму: «…Возьми сына твоего, единственного твоего, которого ты любишь, Ицхака, и пойди в землю Мория, и там принеси его во всесожжение…»! Авраам не колебался, не сомневался, не возражал, не спорил и даже не торговался, а тотчас же встал, торопясь, ранним утром, собрал дрова для всесожжения и наточил нож, которым зарежет своего сына, единственного и любимого, Ицхака. Именно этот факт возвел его над всеми, в святое святых, сделав его отцом избранного народа! Если это так, чего же ты, Иеремия, предъявляешь претензии сынам Авраама, идущим его путем, столь жертвенно прилепившимся к Богу. И что интересно: Авраам проявил такую самоотверженную верность Богу выполняя Его повеление, именно в деле жертвоприношения сына, и это после того как сам восстал против Него в деле Содома, лицом к Лицу, как равный с равным: «Не может быть, чтобы Ты поступил так, чтобы Ты погубил праведного с нечестивым, чтобы то же было с праведником, что и с нечестивым; не может быть от Тебя! Судия всей земли поступит ли неправосудно?» И затем продолжал с ним торговаться, как на базаре. Господь сказал: «Если Я найду в городе Содоме пятьдесят праведников, то Я ради них пощажу место сие». – «А если будет сорок пять? – сказал Авраам. – Сорок… тридцать… двадцать… десять?» Устав от споров, Бог, как торговец, снижает цену до десяти. И во имя кого делает все это Авраам? Во имя жителей Содома и Гоморры! За их жизнь он сражается, как лев, против наказаний Господних, но когда повелевают ему принести в жертву единственного любимого сына, наивного и ни в чем не повинного Ицхака, тут он торопится выполнить повеление Его, и не только в страхе, а с воодушевлением! Факты говорят сами за себя, и они были известны Иеремии, да и всему народу, и все же, вопреки всему, следует предположить – таково

глубокое впечатление от всех его дел – что Иеремия говорил правду и устами его вещал Бог; ибо в сердце Своем и Сам был потрясен видением сжигаемых на жертвенниках Геенны огненной, в долине Гиенома, в пламени и столбах дыма – детей. И это Он вправду вопил: «Я не повелевал этого!..» Такое истязание безвинных детей может идти только от Сатаны, и это он, Сатана, сказал Аврааму: «Возьми сына твоего, единственного твоего, которого ты любишь, Ицхака, и пойди в землю Мория, и там принеси его во всесожжение!..» И Авраам безоговорочно сдался Сатане, без всяких условий. И лишь в последний миг у Бога возникло желание спасти Авраама и его сына Ицхака из рук Сатаны, и Он послал Ангела повелеть Аврааму: «Не поднимай руки на отрока и не делай над ним ничего». И нет ничего удивительного в том, что Бог предал Авраама в руки Сатаны. Это ведь не единственный случай, когда Бог, добрый, любимый и милосердный, глумился над верными своими рабами.

Ведь это Он собственной персоной швырнул в руки Сатане раба своего верного Иова, человека непорочного, справедливого, богобоязненного и удаляющегося от зла. Просто в случае с Иовом об этом говорится открыто, быть может, потому что Сатана оставался снаружи, а не проник в душу. Случай с Авраамом намного хуже, несравнимо хуже, ибо Сатана проник в его душу, обернувшись абсолютным высшим желанием, и Авраам предался ему с наивысшей страстью своей души. И вовсе не трудно объяснить, почему Авраам не отличил огонь святости от сатанинского пламени. Известно ведь, что Сатана находится именно в том месте, где присутствует Бог. Авраам и сыны народа его продолжали преклоняться Богу, освящая Имя его, но не всегда им удавалось отличить какое из двух лиц скрывается за Его именем.

Такие вот мысли, помыслы, размышления, картины и видения разной окраски подстерегали меня в те дни, до Шестидневной войны, когда я сидел наблюдателем у окна дома над долиной Геенны и ущельем под горой Сион, и после этого написал повесть «Женщина-колдунья».

Теперь, когда я пришел к этому дома после возвращения из Парижа, на меня вовсе не нахлынули те воспоминания, просто я был очарован красотой места, и захотелось мне запечатлеть его в красках на полотне, как в детстве хотелось мне закрепить рисунком на бумаге понравившиеся места. Изгиб улицы, красная черепица крыши, мерцающей на фоне масличного дерева, йеменец, продавец фалафеля, копошится над сковородой за прилавком. Если бы я мог запечатлеть то, что видят мои глаза, именно так, как мне представлялось, эскиз напоминал бы, несомненно, эскизы и рисунки Робертса, Анны Тихо, Холмса, ибо именно их работы возбуждали во мне желание закрепить возникший передо мной ландшафт. Вообще, любая картина, говорящая моему сердцу, пробуждала во мне жажду рисовать, будь то работы Сутина или Леванона, Ван-Гога или Рембрандта, Тулуз-Лотрека или Леонардо да Винчи.

Пришел я к этому дому сейчас вместе с Аароном Даном. По сути, он меня потянул с собой из-за своей пьесы «Откровение человека», которая была опубликована в журнале «Парис-ревью». Когда я, вернувшись из Парижа, привез ему журнал, его словно бы ураган сорвал с места. Он решил немедленно засесть за новую пьесу. Об этом он говорил мне еще до того, как узнал о публикации и увидел журнал. Для этого он и начал искать комнату, где мог бы полностью погрузиться в работу. Поиски и привели его в квартал Абу-Top, где он и нашел такую комнату, подходящую по цене и отдаленную от шума городского.

– Идем немедленно, – потянул он меня, – пока хозяин не сдал ее кому-нибудь другому.

Так мы пришли к этому дому. Мальчик, игравший во дворе, сказал, что отца нет дома, но он скоро вернется, так что мы можем зайти и подождать его. Когда мы зашли, руки Аарона опустились: комната, явно, была уже кому-то сдана, вероятно, художнику. Заполняли ее большие и малые полотна, краски и кисти. Мольберт стоял у окна, из которого я наблюдал за позициями Арабского легиона до Шестидневной войны, и я с удивлением и радостью подбежал к окну, чтобы увидеть картину, в свое время возбудившую во мне страстное желание запечатлеть ее на полотне. Когда же я посмотрел на холст, обращенный к окну, возникло во мне странное, противоречивое чувство. Что-то тут было не в порядке. Я ожидал увидеть нечто, связанное с пейзажем за окном. Вместо этого обнаружил размазанные по полотну краски, рассеченные горизонтальной линией, на краю которой светилась красная точка. Все остальные картины были тоже выдержаны в таком стиле, и через все проходила та же горизонтальная линия, и везде где-то у линии порхала красная точка. И все виделось, как части промышленных изделий, разобранных в беспорядке, явно не имеющих отношения к виднеющейся за окном горе Сион. Гнев охватил меня на миг: что это за художник, сидящий напротив горы Сион и малюющий полосы жидкой краской, вызывающей скуку. До такой степени он слеп и равнодушен к окружению? И если он пытается выразить свой внутренний мир, неужели душа его заблудшая до такой степени растеряна? И если так, почему он упрямится раскрыть всему миру свою внутреннюю опустошенность во всех ее подъемах и падениях вместо того, чтобы дать этому избытку реальности, текущему через открытое окно, заполнить его внутреннюю опустошенность?

Аарон Дан, сосредоточенный на поисках комнаты для работы, не погружался в такие одолевающие меня мысли, и когда солнце закатилось и по-зимнему быстро наступили сумерки, сказал мне:

– Эта комната, по-видимому, уже сдана, и, вероятно, вторая – по ту сторону двора, но все же стоит тебе дождаться хозяина, а я тем временем побегу посмотреть на комнату внизу, на улицу Эмек Рефаим, что напротив железнодорожного вокзала. Может, она еще свободна. Минут через двадцать вернусь.

Эмек Рефаим, что в переводе означает – Долина Привидений, мгновенно вызывает в моей памяти Писание, Хроники времен царя Давида. Из темноты комнаты я видел свет в комнате напротив, через двор, и там парней и девушек. Понятно было, что обе комнаты сданы, и вероятно новые постояльцы находятся среди друзей. Танцевальная музыка неслась через окна. Показалось, слышу глубокий бас Поля Робсона, но затем послышались всегда трогающие мою душу трели трубы Луи Армстронга и такой знакомый хриплый его голос. Потянуло меня на свет и музыку. Я остановился на пороге, рядом с мальчиком, сыном хозяина. На диване и полу сидели молодые люди. Двое прислонились к стене, у патефона. Посреди комнаты танцевала пара.

Это была Яэли Ландау. Она танцевала с одним из парней точно так, как это представлялось в моем воображении, на пороге парижского отделения Еврейского агентства на улице Пуртоне, только там я представлял ее танцующей с Ариком Высоцким. Точно так же, как тогда в воображении. Сказал я про себя в этот миг в реальности: «Все есть в этом танце, кроме радости жизни». Той самой радости жизни, которая изливалась хриплым голосом Армстронга, заставляющим трепетать сердце волнами печали, тоски и боли негритянского ритма и мелодии. Это не ощущалось в движениях Яэли, хотя она и делала энергичные па, призванные показать, насколько она захвачена танцем.

Позже я понял, почему лицо ее светилось радостью. Друзья собрались отпраздновать не только открытие выставки ее работ в Доме работников искусств, но и обручение. Она танцевала с женихом. Они и сняли эти комнаты. Но была в Яэли некоторая отчужденность от окружения, не дающая энергии жизни проникнуть в нее, зажечь свечу души. Отчужденность, подобная той, между избытком времени и пространства, вливающимся в окно, обращенное к горе Сион, и абстрактными линиями на полотне, прикрепленном к мольберту, стоящему напротив окна.

Поделиться с друзьями: