Советсткие ученые. Очерки и воспоминания
Шрифт:
Рядом с Гагариным стояли Евгений Анатольевич Карпов и инструктор–парашютист Николай Константинович Никитин. В другом конце помещения «скафандровики» занимались Титовым — дублер должен был пребывать в полной готовности к тому, чтобы в любой момент вступить в дело.
Никитин тихим, подчеркнуто будничным голосом говорил Гагарину, как надлежит при спуске на парашюте уходить скольжением от возможных препятствий, как и куда разворачиваться на лямках, как действовать в мо–мент приземления, словом, повторял вещи давно известные, да и практически хорошо Гагариным усвоенные.
Для чего он это делал? Я убежден, что отнюдь не «просто так». В этом был точный психологический расчет: концентрировать внимание космонавта не на предстоящем ему огромном Неизведанном,
Юра полулежал в кресле внешне спокойный, разве что чуть–чуть бледнее обычного, очень собранный, но полностью сохранивший присущую ему контактность в общении с окружающими — на каждое обращение к себе он реагировал без заторможенности, незамедлительно, однако без лишней суеты. Словом, налицо были все признаки того, что в авиации издавна именуется здоровым волнением смелого человека.
Волнение смелого человека… На первый взгляд, в этих словах может быть усмотрено внутреннее противоречие: если, мол, человек смелый, значит, ему волноваться вообще не положено, как говорят математики — по определению, а если волнуется — не такой уж, выходит, он смелый. Словом, дважды два — четыре, а Волга впадает… И, надо сознаться, наша журналистика, да и литература внесли свой немалый вклад в формирование этой не очень жизненной, но удобно элементарной концепции («Не знающие, что такое страх, гордые соколы ринулись…»).
Но тем не менее выражение «волнение смелого человека» не противоречиво. Оно… оно вроде того, как, скажем, облака хорошей погоды! Такое — тоже, на первый взгляд, противоречивое — выражение в ходу у синоптиков, моряков, летчиков. Оно означает: легкие, пушистые, белые облака, которые своим присутствием на небе только подтверждают, что погода не портится, дождя не будет.
Так и умеренное, подконтрольное разуму волнение смелого человека перед трудным, опасным делом тоже свидетельствует, что человек этот в порядке, что дело свое он сделает как надо, а от естественного в его положении волнения не расслабится, не раскиснет, а, напротив, соберет все свои внутренние резервы в кулак.
Именно в таком состоянии был в то утро Гагарин.
…Занимавшиеся Титовым инженеры, закончив это дело и оставив, космонавта–дублера в таком же технологическом кресле, устремились к Гагарину с просьбой подписать кому специально приготовленный для этой цели блокнот, кому случайно подвернувшуюся книжку, кому даже служебный пропуск. Гагарин все безропотно подписал.
Автографы к началу шестидесятых годов уже успели войти в традицию… Иногда я думаю, как интересно было бы послушать очевидца выпрашивания первых, самых первых автографов. Наверное, тогда проситель краснел, смущался и нетвердым голосом человека, претендующего на что–то, явно непринятое в приличном обществе, мямлил:
Вот тут… Если можно… Подпишитесь… Для чего? Ну, так сказать, на память…
А автор просимого автографа, скорее всего, подозрительно поглядывал на странного собеседника и, выражая всем своим видом крайнее недоумение, осторожно ставил свою подпись в самом верху подсунутого листка бумаги, дабы невозможно было бы вписать над означенной подписью текст долговой расписки или иного к чему–то обязывающего документа.
Сейчас автограф вошел в быт. Вошел прочно. Его проситель (точнее было бы сказать не проситель, а требователь) чувствует себя «в полном праве». Он подсовывает очередной, более или менее знаменитой знаменитости — лауреату музыкального конкурса, космонавту, поэту, спортсмену — листок бумаги, программу концерта, пригласительный билет на встречу кого–то с кем–то, причем делает это молча, сноровисто, очень по–деловому, а схваченная знаменитость, понимая свой долг перед обществом, столь же деловито подмахивает автограф. Иногда участники сего деяния даже не обмениваются взглядами, особенно если из охотников за автографами успела образоваться очередь.
Нет, должен сознаться, я этой автографомании так по сегодняшний день и не понял. Конечно, мне всегда приятно получить книгу с авторской дарственной надписью или фотографию с несколькими словами от изображенного на ней человека, но лишь при
том обяза гель–ном условии, что эти люди меня знают, что написанные ими слова отражают какое–то их отношение ко мне. Иначе — спасибо, не нужно…Разумеется, каждый автограф Гагарина для меня — в полном соответствии только что сказанному — далеко не безразличен. И храню я их, как большую ценность. Но в то утро мне брать у него автограф очень уж не хотелось! Виделось в этой процедуре что–то от прощания, от предположения или хотя бы допущения, что другого случая получить автограф первого космонавта может и не представиться…
— Юра! — сказал я. — А мне автограф прошу дать сегодня вечером. На месте приземления.
Он обещал. И свое обещание выполнил (правда, адресовав несколько написанных на листке блокнота слов не мне, а, по моей же просьбе, своему тезке — моему сыну).
Когда до назначенного времени выезда космонавтов на стартовую площадку оставалось минут пятнадцать — двадцать, кто–то из присутствующих, ткнув пальцем в гермошлем Гагарина, сказал:
— Надо бы тут что–то написать. А то будет приземляться, подумают люди, что это еще один Пауэрс какой–нибудь спустился.
Замечание было резонное. История с Пауэрсом — пилотом сбитого над нашей территорией разведывательного самолета Локхид «11–2» — была свежа в памяти.
Тут же были принесены кисточки и баночка с краской и на белом шлеме — прямо на месте, не снимая его с головы Гагарина, — были нарисованы красные буквы «СССР». Это был последний штрих, без которого, однако, теперь представить себе одеяние космонавта просто трудно.
Не успеет высохнуть. Через пять минут уж пора выезжать, — забеспокоился кто–то.
Ничего. По дороге высохнет, — сказал Карпов. Давайте собираться.
…И вот специально оборудованный — с такими же технологическими креслами, как в МИКе, — автобус медленно въезжает на бетонную площадку стартовой позиции. Открывается дверка и Гагарин выходит из машины.
Титов, попрощавшись с Гагариным, возвращается на свое кресло в автобусе. Он по–прежнему наготове, хотя, конечно, понимает, что его шансы на полет в космос сегодня близки к нулю. Такова уж судьба дублера. Он прошел в полном объеме все ту же долгую и нелегкую подготовку, включая все барокамеры, сурдокамеры и центрифуги, что и «основной» космонавт. Так же оттренировался на тренажере, в парашютных прыжках, на многочисленных специальных стендах. Он полностью готов к полету… Даже назначенный ему позывной тот же, какой у основного космонавта, как одинаковая фамилия у братьев–близнецов. С той только разницей, что судьба этих космических близнецов с самого начала запрограммирована разная. Один — полетит в космос со всеми отсюда вытекающими последствиями, а второй–останется на Земле, в безвестности, вернее, на том же уровне известности в среде коллег, на каком находился до этого дня… и при всем том дублер обязан до последнего момента быть по всем статьям — начиная от знаний и навыков и кончая внутренним тонусом — к полету готов. Не уверен, что психологическая нагрузка, выпадающая в день старта на долю дублера, существенно меньше той, которая достается основному космонавту. А если подсчитать по отдельности баланс положительных и отрицательных эмоций, то, наверное, их соотношение окажется для дублера еще более невыгодным.
Недаром напишет потом — в своей книжке «Самые первые» — Г. С. Шонин: «Должен признаться, что одна из самых тяжелых обязанностей — быть дублером…»
К этой теме мы еще вернемся, а пока хочу сказать одно: очень достойно вел себя Титов в этой психологически непростой ситуации.
Тем временем Гагарин подошел к небольшой группе людей, находившихся у самого подножия ракеты, остановился, приложил руку к краю шлема и кратко доложил председателю Государственной комиссии, что, мол, старший лейтенант Гагарин к полету на космическом корабле «Восток» готов. Потом он поочередно обнялся с каждым из этой маленькой группы. Мне запомнилась характерная для Гагарина подробность: он не пассивно «давал себя обнять», а сам крепко, как следует, хотя и без малейшего намека на то, что называется «с надрывом», обнимал желавших ему счастливого полета людей — мне кажется, я до сих пор чувствую его руки у себя на плечах…