Старая Франция
Шрифт:
— Послушайте, дядя Пакё, в последний раз: скажите мне всю правду. Мы не хотим вам зла. Отчего вы тут? Оттого ли, что вам это по душе? Или же оттого, что вас лишили свободы?
Старик, не говоря ни слова, встряхивает плечом.
Дочка принимается орать:
— Кого это касается? Хозяин он у себя, да или нет?
— Заткнись! — говорит брат.
Дядюшка Пакё бросает на дочь злобный взгляд. Но повторяет за ней, словно эхо:
— Хозяин я у себя, да или нет?
Молчание.
Бригадир выпрямляется, качает головой, глядит вопросительно на своих людей, на мэра, на полевого сторожа, на почтальона и отступает наконец к дверям:
— Мне наплевать в конце
На дворе десяток любопытных — более смелые столпились на солнце перед отворенной дверью.
Девушка видит их и еще пуще распаляется гневом:
— Как не стыдно напускать на нас столько народу!
Она задирает ногу и замахивается деревянным своим башмаком, точно намереваясь избить бригадира. Но рука брата хватает ее; она роняет башмак с бешеным криком.
За забором начинают потешаться; драма завершается фарсом.
— Ну-ну, — бубнит бригадир, — не толпиться! Расходитесь!
Он оборачивается к мосье Арнальдону и заявляет очень громким голосом:
— Вы видели, как обстоит дело, господин мэр. Мне нечего больше говорить. Я подам рапорт.
В сопровождении двух жандармов он с достоинством выходит из усадьбы и проходит сквозь толпу, будто не слыша за своей спиной враждебных шуток и свистков.
— Поганое ремесло… — шепчет Жуаньо, нанося Кюфену стенобитный удар локтем в бок. — Скажу я тебе, капитан: лучше бы я согласился быть шутом гороховым — полевым сторожем вроде тебя, только не шпиком!
XXII. Мосье де Навьер
Любопытное зрелище представляет на краю залитой солнцем дороги этот длинный, сгорбленный, одетый чучелом старик, только что выплывший из потемок своего сада. Мосье де Навьер — конечно, единственный из всех обитателей Моперу, которого никак не заботят ни Пакё, ни жандармы. Ему предстоят сегодня совсем иные дела.
Еще издали завидев почтальона, он, как малый ребенок, машет слабой рукой.
— Здравствуй, Поль. Прости меня… — Мосье де Навьер всем местным жителям говорит «ты» и знает их только по имени. — Собираюсь вручить тебе одно письмо… Да… Когда ты на обратном пути будешь идти мимо… Надо оплатить одно письмо…
— Это можно, — говорит Жуаньо.
Старик, успокоенный, снова исчезает в зеленой тени.
Он живет в самом ветхом из всех деревенских домов. Расположенное ниже уровня дороги на том болотистом гектаре, который именуется Иль, это строение, разоренное, как его хозяин, и погребенное с ним вместе под плющом в гуще девственного леса, напоминает надгробную часовню на упраздненном кладбище.
Письмо, о котором идет речь, адресовано господину хранителю музея Карнавале в Париже:
«…В продолжение жизни, полной превратностей, — пишет мосье де Навьер, — благоприятное стечение обстоятельств дозволило мне составить прекрасное собрание старинных вещей. Мне нежелательно, чтобы эти памятники прошлого были развеяны после меня по воле четырех ветров пустыни. Я разумею под этим, господин хранитель, ветры публичного торга…»
Прекрасное собрание состоит из нескольких метров кружева, Библии, изъеденной крысами, жилета с цветочками времен Людовика-Филиппа, двух найденных в окрестностях римских монет и переплетенного в телячью кожу требника, который, как мосье де Навьер в итоге бестолковых изысканий предположил, принадлежал некогда одному суасонскому канонику.
С тех пор как он ушел в отставку с должности счетовода в кредитном обществе, часть его жизни вертится вокруг этих останков. Он держит свои коллекции в шкафу из темной
груши, внутри которого им наклеена заметка, предназначенная для грядущих столетий:«Эта горка хорошего стиля и подлинно старинная была исполнена в году, который нам не удалось определить, в мастерских Гильома, столярного мастера в Моперу, по указаниям моего двоюродного деда Станисласа-Луи де Навьера, скончавшегося в 1872 году. Так как дед мой в качестве причисленного к министерству изящных искусств имел честь оказать некоторые малые услуги архитектору Большого оперного театра в Париже господину Гарнье, то, может быть, не будет излишней смелостью предположить, что хотя бы общий план устройства этого шкафа был подсказан ему знаменитым его другом».
Сам мосье де Навьер еще труднее поддается датировке, чем его горка. Возраст этого высокого дряблого тела неопределим. У него добрые, серые, удивленные глаза под дугообразными бровями, сальный нос и седая борода. Зимой и летом носит он поверх сероватой фланелевой рубашки длинный, вконец изношенный жакет, усыпанный пятнами и перхотью. Он один на свете. Лишившись со времени войны всяких средств, он живет, изглоданный мелкими долгами, в недрах фамильного склепа в обществе старой слепой кошки; общество — не очень шумное, ибо кошка, скатавшись шаром на клочке войлока, встает с места только для того, чтобы раз в два дня нагадить где — нибудь в углу «библиотеки». Хоть книги тут нет ни одной, тем не менее именно так называет мосье де Навьер эту комнату в нижнем этаже, где он без особого нетерпения дожидается конца посреди пыльного хлама, озаренного, наподобие аквариума, дневным светом, просеянным сквозь листву и позеленевшие оконные стекла.
Он привык к одиночеству и имеет лишь беглое представление о своем старческом распаде. Борясь с одолевающим его оцепенением, он говорит сам с собой — картавым голосом, который в конце концов, вместо того чтобы поддерживать его в состоянии бодрствования, еще хуже его усыпляет. Силы его падают с обезнадеживающей медлительностью, хоть питается он плохо. Он живет, как и кошка, одним только хлебом, который крошит понемножку в молоко. Зубы всегда были у него дурные; перед войной он заказал себе вставную челюсть, но она расшаталась, сделалась неудобной, и мосье де Навьер, не имея возможности по бедности отдать ее в починку, перестал ею пользоваться.
«Эх, — думает Жуаньо, — чуть не позабыл про старую развалину».
Протоптанная шагами дорожка, обросшая крапивой, ведет зигзагами к дому мосье де Навьера. Дверь на запоре. На пороге молочный бидон, на вдавленной крышке которого лежит несколько монет, подобно некоему жертвенному дару, оставленному здесь на вечные времена в честь какого-нибудь лесного божества.
У мосье де Навьера никто никогда не бывает. Поэтому, когда он слышит стук дверного молотка, — это всякий раз удар в сердце. Он поспешно встает, испуганно озирается, проверяет, застегнута ли на брюках ширинка, и идет открывать, волоча шлепанцы по каменным плитам прихожей.
— Ах, это ты, Поль… Заходи, мой друг… Я вручу тебе конверт. Не потеряй его. В нем инвентарная опись в двух экземплярах. «Наследство покойного мосье де Навьера, члена Вильграндского археологического общества». Ежели будет у тебя случай побывать когда-нибудь в Париже… Я разумею под этим… Ну, все равно… Вот письмо. Положи себе в сумку. А вот деньги, которые я приготовил на марку…
Его неповоротливый язык, хлюпая в слюне, производит звуки, какие бывают в водосточной трубе. На краешке нижней губы то и дело показывается густая капелька, готовая вот-вот, кажется, сорваться, но старик проглатывает ее как раз вовремя, с точностью фокусника.