Стая
Шрифт:
Там, чуть отбежав поодаль, она остановилась. И щенки тоже.
Она и дети звали теперь его за собою, недоумевая, что он не идет за ними. Но крики и шум оклада становились все ближе и ближе, а он по-прежнему ничего не мог поделать с собою, — от линии лоскутов исходил все более зловещий дух, несущий смерть, близость которой он уже пережил однажды, когда погибла в степи вырастившая его стая. О, если б он не пережил ничего этого, он, может быть, тоже по неопытности перешагнул бы в конечном счете через эту незримую, но четкую черту, как и его новая молодая волчица, вернувшаяся наконец к родному племени волков после долгой жизни рядом с человеком, и как их общие уже дети, которые легко повиновались сейчас матери, и их так же, как и ее, отчего-то не тронула тотчас смерть, близкое дыхание которой все душило его яростью и сознанием
Но вот он уже различил за собою, хотя еще и не видел погони, даже отдельные шаги людей, а не одни только их крики, какие они нарочно издавали. Приближения людей он испугался, но испугался не за себя, а за стаю, метавшуюся по снегу в ожидании, когда же он последует за семьей, и все еще никак не понимавшую, что он все равно никак не сможет преодолеть эту невидимую для них, но для него реально существующую границу жизни и смерти.
И тогда, едва различив за стволами деревьев уже и черные фигуры самих людей, он направился вдоль линии лоскутов.
Стая, тоже увидев теперь людей, некоторое время хоть и в отдалении, а шла как бы еще и едино с ним, только с внешней стороны линии. Но вот, все-таки благоразумно не выдержав близкого присутствия людей, стая дружно и круто завернула в глубь леса и исчезла из виду.
Он же все продолжал и дальше торить свой, теперь уж одинокий, путь навстречу судьбе, держась в глубине подлеска, пока еще спасительного, и сторонясь как только можно дальше, насколько это позволяла, конечно, теперь близкая погоня, непреодолимой линии лоскутов. Инстинктом зверя и охотника он чуял, что там, впереди, куда он сейчас бежит, его поджидает, возможно, и еще большая опасность.
Наконец он как будто услыхал пред собою и запах пороха, и дыхание пусть все еще невидимых, но все равно где-то рядом и впереди присутствующих людей, и даже запах металла в их руках, запах оружия и своей смерти.
В этот самый момент его слуха достиг далекий уже, но родной и привычный зов стаи — они все ушли из оклада, и теперь мать спасет щенков, зная хорошо хитрые законы людей… если уж она у него на глазах осмелилась преодолеть непреодолимую для него самого границу… Но достаточно ли она знает законы волков? Смог ли он вполне обучить этим законам всех их? И успеет ли их научить всему этому кто-то другой?..
Неожиданно он обнаружил, что перед ним как будто вовсе исчезла линия, четко обозначающая жизнь и смерть горящими лоскутами, столь же зловеще красными, что и мертво освещенный глаз отца, упавшего на рассвете в снег в далекой, родной степи. А вышедшая на волю стая издалека все звала его, и тогда он рванулся в эту открывшуюся перед ним внезапно пустоту, пусть и огражденную явно справа и слева запахом невидимого пока, но все равно затаенного где-то поблизости, в руках у человека, оружия. Уже в воздухе, распластавшись в прыжке над белой землею, он краем глаза уловил сбоку яркую, как молния, вспышку, словно это на все небо беззвучно взорвалось вдруг само тусклое нынче солнце, все утро прятавшееся до этого мгновения за снежными облаками… и перестал жить.
И лишь тогда по лесу раскатился звук одинокого выстрела.
Аристократка
На пологих горбах, покрытых в изобилии валунами, застрявшими среди низкорослых кустиков дикой малины, выкопали картошку.
Вечера становились все сумеречнее, все короче, все свежее, и день ото дня все более холодали высокие чистые ночи, надвигавшиеся на поселок издалека, из-за болот, переваливаясь через эти пологие горбы, еще с войны разгороженные на лоскуты делянок. Все раньше смолкали теперь в той стороне дальние выстрелы, но зато по утрам, перед самым восходом солнца, дружнее и азартнее занималась пальба, особенно по субботам и воскресеньям, когда видимо-невидимо наезжало городских: шла северная утка, косяками вытягиваясь на свежей красноте рассветного неба. Табуны эти налетали друг за другом с небольшими промежутками, и шум от одновременного полета множества птиц проносился над болотами, точно порывы северных, первым зимним холодом начиненных ветров, из самой тундры донесенных досюда на птичьих крыльях.
Никто нынче не убирал в саду опавшие, мертвые листья, не обрезал малины и не выметал с грядок. Хозяева сами не любили этого делать раньше, однако в последнее время они не держали отчего-то домработницы, и тоже отчего-то
не приезжали к ним на осень погостить их городские взрослые сыновья. Стало в доме заброшенно, тихо, неприбранно.За остекленною верандою дома сухо поскребывали в малиннике друг о дружку голые прутья, шуршали сморщившиеся, запутавшиеся в осенней паутинке пепельно-серые листики на ветках низкорослых, ненадежных уральских яблонь, и ветер время от времени шевелил на клумбах убитые заморозками, обескровленные стебли цветов. Только несколько астр все еще раскачивались из стороны в сторону посреди полегших растений, всякие — красные, белые, розовые, — но никому уже не нужные, с чернильными кончиками обожженных первым ночным холодом лепестков. И Гайду уже не выпускали до утра в сад караулить цветы. Однако и раньше-то выпускали ее, пожалуй, лишь из одних заблуждений и дурных привычек, потому что никто не лазил к ним в сад. Впрочем, если б и иначе было, выпускать ее давно уже обратилось в зряшную и пустую затею: в последние годы у Гайды начали прибаливать лапы, и она все равно ничего уже не могла сторожить толком. Она уходила за ветер, ложилась и только рычала теперь, когда что-нибудь начинало казаться ей подозрительным. И проходившие мимо люди боялись этого ее безобидного рычания, которое одно только теперь у нее и оставалось от прежних здоровья и силы.
Ночи такие становились для Гайды пыткою, потому что она не была человеком и знала, как обстоит все на самом деле: к ней уже приближается ЭТО. Уткнув морду в вытянутые перед собою лапы, она закрывала глаза и начинала ждать…
А по утрам хозяйка качала головой:
— У тебя опять болят глаза, Гайда… Сейчас мы тебя полечим, — и принималась закапывать лекарство. От этого всегда становилось сперва больно.
Но хуже всего случалось Гайде тогда, когда забредала в сад по ночам бездомная черная сука.
Бездомную эту суку с клочьями свалявшейся на гачах подпалой шерсти помнила Гайда, можно сказать, с детства. Сука эта всегда была голодна, грязна и дика, и постоянно на брюхе у нее болтались лиловые истрескавшиеся соски, в кровь иссеченные высокими травами. Впервые Гайда увидела ее, когда сама была еще полугодовалым щенком.
В то летнее, из-за раннего часа еще не жаркое утро старший хозяйский сын вывел Гайду на первый урок.
Занимались они на круглой, под вид манежа посыпанной песком площадке, расположенной посреди ягодных кустарников и яблонек, куда вечерами хозяева вытаскивали из дому легкий раскладной столик и чаевничали всей семьей. Старший хозяйский сын был тогда еще молод, и в то утро на нем была свежая белая рубашка и синие, узкие в коленках офицерские штаны с красным кантом, заправленные в черные сапоги с твердыми, гладкими и сверкающими голенищами. Он учил Гайду сидеть, вставать и ложиться по командам, ходить у ноги по приказу и прыгать через палку на разных высотах. А черная бездомная сука сидела тогда за штакетником, свесив набок язык, и наблюдала за их играми.
В то лето старший хозяйский сын долго гостил у родителей. Так долго, как никогда потом не гостил уже. И всему, что она умела, Гайда выучилась от него, от того старшего хозяйского сына, в то далекое-предалекое лето, потому что больше никто ничему и никогда не учил ее толком.
А ведь прекрасное было то время!
И старший хозяйский сын был тогда красивым человеком с жестким голубым взглядом чуть прищуренных нервных и быстрых глаз. Молодой, высокий и узколицый. Гайда хорошо помнила, как на поводке водили ее на станцию, когда он уезжал от них в то лето. Он был одет не как все: в фуражке с кокардою, с прямоугольниками погонов на плечах. И стороною, в отдалении держась, бежала за ними та черная дикая сука, в клочьях свалявшейся на груди и гачах подпалой шерсти, и болтались во все стороны ее лишь наполовину стоячие уши.
Но все это, однако, было далеко-далеко где-то, словно и никогда не было всего этого. Или если оно и было, то будто бы даже совсем не с нею, не с Гайдою.
Множество раз после встречала она эту черную грязную суку. Всю жизнь. Но тогда, давным-давно, была Гайда еще здоровою, сильною и злобной овчаркой, и если сука иногда в те далекие времена все же подбиралась к штакетнику, когда хозяева всей семьей пили в саду чай, Гайде стоило лишь зарычать, розово оскалившись, и черная бездомная сука, горбатясь, поджимая хвост и оглядываясь, больше поскуливая, чем огрызаясь, отбегала подальше за дорогу и садилась в пыльной траве.