Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Стихи про меня
Шрифт:

Он все уже знал об Америке заранее. Во вся­ком случае — все, что ему было нужно. Отсюда — стереотипы, которыми оперирует не только Ма­яковский, но и тысячи российских людей, попа­дающих или так никогда и не попадающих в Америку. "Асфальт и стекло. Иду и звеню. / Леса и травинки — сбриты". Эти лихие строчки — из стереотипа "каменных джунглей" Нью-Йорка. Пятая авеню и Бродвей не каменнее Тверской и Садового кольца, а уникальный зеленый гигант в центре города — Центральный парк — в три раза больше московского Парка Горького.

В том месте, где к Сентрал-Парку выходит 72-я стрит — растительный мемориал Джону Леннону "Земляничные поляны". Леннон был убит здесь, возле "Дакоты", дома, в котором он жил. Когда на рассвете 9 декабря 80-го года я приехал сюда, у "Дакоты" уже стояли сотни людей, потом их стали тысячи. Жгли свечи, тихо играли на ги­тарах, потом парень в вязаной шапочке высту­пил вперед и поставил на асфальт маленький магнитофон. Раздались первые аккорды, и вся огромная толпа разом запела, громко и слажен­но, будто репетировала долгими неделями: "Close your eyes and I kiss you, tomorrow I miss you" — "За­крой глаза, я тебя поцелую, а завтра затоскую по тебе".

Центральный парк

очень хорош, но мой лю­бимый — в сотне кварталов к северу: парк Форт-Трайон в Верхнем Манхэттене, где находится средневековый монастырь. Это не оговорка и не путаница, сюда Рокфеллер привез из Испании и Франции фрагменты разрушенных монастырей, после реставрации составленные в единое целое, сейчас здесь филиал музея Метрополитен — "Cloisters". Здание вместе с гектарами земли Рок­феллер подарил городу.

Несколькими кварталами южнее я прожил все свои нью-йоркские годы, возле станции мет­ро 181 St., точно следуя завету Дюка Эллингтона "Таkе the A Train" — "Садись в поезд А". Тот маршрут, который идет вдоль Манхэттена — самого живого и интересного места на земле.

Знание разрушает стереотипы. Стереотипы же вовсе не сокращают знание, как может пока­заться, — они его сводят на нет, делают ненуж­ным, предлагая готовые образы и формулы, име­ющие тенденцию и свойство отрываться от реальности.

Память подсовывает сценку. Москва середи­ны 70-х, без пяти девять утра. У закрытых еще дверей гастронома в высотке на площади Восста­ния человек пятьдесят: старушки в поисках хоть какого-нибудь утреннего дефицита, похмельные мужчины — известно, что в отделе соков вчера был молдавский портвейн. На дверях — свежее объявление от руки: "В продаже имеется беттерфиш". Никто не знает, что такое беттерфиш, тол­па строит догадки. На минуту очнувшийся мо­лодой алкаш говорит: "Это, бабушки, рыба такая, наверно, американская, в переводе означает "лучшая рыба". Подавленные новостью, все мол­чат, потом одна женщина произносит: "Они там в Америке с утра водки напьются, любое говно сожрут".

Десяток диссертаций можно сочинить, анали­зируя эту загадочную фразу, взращенную в су­меречных закромах российского сознания. Осно­ванная на незнании боязнь Запада — с XVII века, когда начинает проникать в том или ином виде непонятная и враждебная иноземщина. Лжедимитрия погубила вилка: когда он сел на Москве, с ним уже почти примирилось боярство, но Гриш­ка Отрепьев нахватался за границей новомодных застольных манер и, вместо общепринятой лож­ки, брал еду вилкой — этого уж не простили. Пат­риарх Никон жег иконы "нового письма", ев­ропейского. С петровских времен — разгул иностранцев. Нанятые за границей или приехав­шие сами, они учат воевать, строить, торговать. Их подозревают и боятся, от них ждут подвоха. Их слушаются, но не любят. От них — наруше­ние привычного порядка и обычая. Бритье бо­род на западный манер — едва ли не главное пре­ступление Петра в глазах народа и Церкви. В России начала XXI столетия больше половины россиян считают себя европейцами. При этом две трети полагают, что западная культура ока­зывает негативное воздействие на жизнь в России. Очевидное противоречие не смущает. Польза приходит с Запада, но польза не есть добро.

У Соединенных Штатов среди россиян — ми­нимальный "рейтинг дружественности": "они нас не любят". Стандартная реакция на крити­ческий отзыв о выступлении певицы или фигу­ристов: "Ну, не любят они нас". Действуют зако­ны бытовой соборности: не важно, что речь о конкретных артистах и спортсменах — они обязаны выступать от имени страны и народа, а не своего собственного, зато и виноваты всегда бу­дут не сами, а зарубежный заговор. Таков неглас­ный общественный договор. В ответах на вопрос, какие образы связаны с той или иной страной, негативные эмоции явны в двух случаях — по от­ношению к Штатам и Японии. Ну ладно, Япо­ния — с ней воевали, жива память о Цусиме и "Варяге", она зарится на Курильские острова. В случае Америки рациональных причин нет: просто богатая и сильная. При этом большинство считает устройство американского общества бо­лее справедливым по сравнению с российским. Никого не беспокоит социологический парадокс: Запад враждебен, но сотрудничать и дружить с ним нужно. Первое — органично, второе — праг­матично. И то, и другое — искренне. Более поло­вины полагают, что Россия нужна Западу, потому что стоит между Азией и Европой. Мотив блоковских "Скифов": "Держали щит меж двух враждебных рас — / Монголов и Европы". Все в мире переменилось, а стереотип — работает.

Из явлений, которых больше всего боятся нынешние россияне, впереди — страхи личные и социальные: болезни близких, безработица, бед­ность, свои болезни. Мировая война — на шестом месте, тогда как в конце советской эпохи была на втором. И примерно каждый шестой считает, что Соединенные Штаты готовы воевать против России. Америка уверенно возглавляет перечень врагов.

Три периода были в новейшей российской истории, когда такое отношение отступало. Ко­нечно, война. Мой отец обнимался с американ­цами на Эльбе, дома хранился подаренный ему союзниками военный знак отличия — память о тех братских объятиях, но военную дружбу за­были скоро. Уже в 49-м вышел на экраны фильм "Встреча на Эльбе", где американцы выглядели отвратительнее немцев. Их облик надолго опре­делили Кукрыниксы и Борис Ефимов: толстые мужчины, оснащенные тремя обязательными предметами — цилиндром, сигарой и бомбой. Затем — хрущевская оттепель, поколение "штат­ников", когда снова начали дружить, когда с За­пада потекла всякая новизна: от шариковых ру­чек, столовых самообслуживания и молочных тетраэдров до Хемингуэя, рока и "Великолепной семерки". Наконец, первые годы перестройки: самозабвенная любовь к Америке, которая кон­чилась довольно скоро.

Всего пять дней прошло после террористичес­кой атаки на Нью-Йорк и Вашингтон, а 22 процен­та россиян заявили, что испытали удовлетворение. При всей своей подчиненности политическим и психологическим стереотипам, Маяковский от­носился к судьбе Нью-Йорка и потрясшего его Бруклинского моста великодушнее: "Если при­дет окончание света — / планету хаос разделает в лоск, / и только один останется этот / над пы­лью гибели вздыбленный мост..."

ПОЖАРНАЯ

ТРЕВОГА

Николай Заболоцкий1903-1958

Свадьба

Сквозь окна хлещет длинный луч, Могучий дом стоит во мраке. Огонь раскинулся, горюч, Сверкая в каменной рубахе. Из кухни пышет дивным жаром. Как золотые битюги, Сегодня зреют там недаром Ковриги, бабы, пироги. Там кулебяка из кокетства Сияет сердцем бытия. Над нею проклинает детство Цыпленок, синий от мытья. Он глазки детские закрыл, Наморщил разноцветный лобик И тельце сонное сложил В фаянсовый столовый гробик. Над ним не поп ревел обедню, Махая по ветру крестом, Ему кукушка не певала Коварной песенки своей: Он был закован в звон капусты, Он был томатами одет, Над ним, как крестик, опускался На тонкой ножке сельдерей. Так он почил в расцвете дней, Ничтожный карлик средь людей. Часы гремят. Настала ночь. В столовой пир горяч и пылок. Графину винному невмочь Расправить огненный затылок. Мясистых баб большая стая Сидит вокруг, пером блистая, И лысый венчик горностая Венчает груди, ожирев В поту столетних королев. Они едят густые сласти, Хрипят в неутоленной страсти И, распуская животы, В тарелки жмутся и цветы. Прямые лысые мужья Сидят, как выстрел из ружья, Едва вытягивая шеи Сквозь мяса жирные траншеи. И, пробиваясь сквозь хрусталь Многообразно однозвучный, Как сон земли благополучной, Парит на крылышках мораль. О пташка божья, где твой стыд? И что к твоей прибавит чести Жених, приделанный к невесте И позабывший звон копыт? Его лицо передвижное Еще хранит следы венца, Кольцо на пальце золотое Сверкает с видом удальца, И поп, свидетель всех ночей, Раскинув бороду забралом, Сидит, как башня, перед балом С большой гитарой на плече. Так бей, гитара! Шире круг! Ревут бокалы пудовые. И вздрогнул поп, завыл и вдруг Ударил в струны золотые. И под железный гром гитары Подняв последний свой бокал, Несутся бешеные пары В нагие пропасти зеркал. И вслед за ними по засадам, Ополоумев от вытья, Огромный дом, виляя задом, Летит в пространство бытия. А там — молчанья грозный сон, Седые полчища заводов, И над становьями народов — Труда и творчества закон.

1928

Таню Маторину я не видел года четы­ре, так что удивился, когда получил приглашение на ее свадьбу — цере­монное, на разлинованной открыт­ке круглым детским почерком. Тань­ка считалась первой красавицей нашей школы, выступала на всех вечерах с репертуаром Эдиты Пьехи, собиралась то ли во ВГИК, то ли в ГИТИС. Мы учились в параллельных классах, сталкива­лись нечасто, как раз на школьных танцах — но всегда весело и волнующе. Был, правда, еще вы­пускной вечер, когда все плыло в портвейне, и мы с ней очутились почему-то в раздевалке, за­стряв там на полчаса, а потом завуч Людмила Ивановна, тоже сильно навеселе, грозила мне пальцем и кричала: "Ты мне скажи, почему у Ма­ториной присосы на шее?" Танька хохотала, а я отвечал: "Засосы, Людмила Ивановна, по-русски называется — засосы". Ни в какие ВГИКи Татья­ну не взяли, что-то она пыталась делать на Риж­ской киностудии, года через два позвонила и позвала в какой-то клуб на спектакль "Мещан­ская свадьба" по Брехту, где играла главную роль. Через час топота и воплей я, согнувшись, по стеночке, выбрался из зала. С тех пор мы не виде­лись.

Еще страннее, чем само приглашение, было указание места — Заюосала, Заячий остров. Сей­час там стоит телецентр с башней, а в те време­на этот остров посреди Даугавы был поразитель­ным деревенским анклавом в центре города. Плоский трехкилометровый кусок суши шири­ной метров в двести-триста с сельскими домиками, почти избами, которые на большой рижс­кой земле сохранялись разве только в дальних уголках Московского форштадта. Большинство рижан, всю жизнь проживя в городе, никогда не бывали на Заячьем, да и незачем. Остров, он и в городе остров. За семнадцать лет в Нью-Йорке я всего однажды оказался на Рузвельт-Айленде, хотя он между Манхэтгеном и Квинсом посреди Ист-Ривер: специально поехал стереть белое пят­но. Всего однажды до Танькиной свадьбы был и на Зайчике: приятели туда ходили ловить рыбу, я этим не увлекался, но варить уху умел и любил.

Поделиться с друзьями: