Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Стихи про меня
Шрифт:

При чтении всего Маяковского возникает ощущение, что в последние годы громкими эф­фектными лозунгами он оглушал не столько чи­тателя и слушателя (выдающийся эстрадник!), сколько себя.

Не помню точно, когда именно проходили "Во весь голос" в школе, но отчетливо вспоминаю свою растерянность: ни о каком социализме не могло быть речи в моем умственном обиходе, но впечатление было сильное, такиелозунги заво­раживали. Презираемые призывы срабатывали только в подаче Маяковского.

Подобных примеров не так уж много, и каж­дый раз вопрос отношения и оценки сложен. Диего Ривера, Лени Рифеншталь, Сергей Эйзен­штейн — великие мастера художественной про­паганды. Какое из двух последних слов значи­тельнее и важнее? Только застывшие

кадры остались от уничтоженного эйзенштейновского фильма "Бежин луг", но и по ним видно, как празд­нично наряден эпизод разорения храма, как евангельски благостен Павлик Морозов, как про­тивоположны тут эстетика и этика, вызывая ра­зом чувство восторга и омерзения.

Все эти образцы узнаешь с возрастом, а Ма­яковский приходит в ранней юности, и он та­кой один. Скажем, самый почитаемый советс­кий святой — Павка Корчагин, чью агиографию заставляли не только досконально знать, но и частично заучивать наизусть, как стихи (беспре­цедентный случай даже для инквизиторской советской школы), меня очень раздражал. Таких альтруистических невротиков-мазохистов я ни­когда не видел, о таких в окружающей действи­тельности не слышал, представить мог и могу только умозрительно. Подобные встречались в раннем христианстве: сохранились послания епископов I—II веков, которые обращались к па­стве с увещанием не доносить римским властям на самих себя, чтобы отправили на мученичес­кую казнь.

Кроме того, попытки отделить подвижника от идеи его подвига — едва ли состоятельны. Говорят, что нынешнему российскому обществу остро тре­буются свои Павки Корчагины, чтобы создать про­тивовес всеобщему засилию потребительства и неверия ни во что. Но где теперь взять идею, на протяжении веков уравнительно-аскетическую, которая бы воодушевила таких новых героев? Помощь слабым и бедным — дело в российском случае если не государства, еще авторитарного и дикого, то частной благотворительности, то есть богатых, а значит, циничных. Есть и просто энтузиасты, но в нормальной стране человек, включающий общественное служение в круг сво­их личных интересов, — опять-таки частное лицо, частным же образом действующее.

Трудно вообразить себе подвижника либе­ральных ценностей. Сама либерально-демокра­тическая концепция — рационалистична, пред­полагает разномыслие и компромисс: то, что у подвижника отсутствует по определению. Если он истово одержим идеей, а только тогда и со­вершается подвиг, то столь же искренне увлечен тем, чтобы сделать своими единомышленника­ми окружающих. Завышенные требования к себе рано или поздно с неизбежностью распростра­няются на других. Аскеза часто сопровождается агрессией и нетерпимостью. Но даже на россий­ской почве не для всех извращенное умение (будь то война, экономика или футбол) — завес­ти себя в беду, чтобы потом самоотверженно из нее выкарабкиваться. Как там у Маяковского: "Работа трудна, работа томит. / За нее никаких копеек. / Но мы работаем, будто мы / делаем ве­личайшую эпопею". Тем и был мне отвратите­лен Корчагин, что не только сам ложился на рель­сы, а клал рядом других.

Не хотелось на субботник, не хотелось в эпо­пею без копеек, на рельсы не хотелось, хотелось, как тогда еще не существовавшему Веничке, най­ти уголок, в котором не всегда есть место подви­гам. А Маяковский позволял любоваться всей этой ненужной героикой издали, привлекая бле­стящей товарной упаковкой. Его остроумные и находчивые образы запомнились и вошли в язык. "Во весь голос" — пример из лучших, с самого начала: "роясь в сегодняшнем окаменевшем гов­не", "очки-велосипед", "о времени и о себе", "до­ходней оно и прелестней", "на горло собствен­ной песне", "как живой с живыми говоря", "весомо, грубо, зримо", "как в наши дни вошел водопровод, сработанный еще рабами Рима"... Стоп, придется снова переписывать подряд.

При этом у Маяковского, особенно взятого на всей его протяженности — от "Ночи", "Порта", "А вы могли бы?" до конца — в громыхающих де­визах последних стихов очень слышна натужность: вместо поэтической отваги — поэтическая техника, что почти всегда означает пустоту. Как сказала Надежда Мандельштам, "ведь есть же люди,

которые пишут стихи не хуже поэтов, но что-то в их стихах не то, и это сразу ясно всем, но объяснить, в чем дело, невозможно". Она все же поясняет: "Есть люди, у которых каждое сужде­ние связано с общим пониманием вещей. Это люди целостного миропонимания, а поэты при­надлежат, по всей вероятности, именно к этой категории, различаясь только широтой и глуби­ной охвата". В таком смысле поздний Маяковский, утрачивая целостное миропонимание, во­обще понимание того, что творится вокруг, наглядно переставал быть поэтом, хотя продол­жал писать стихи гораздо лучше подавляющего большинства занимавшихся этим делом.

Заметный спад энергии — жизненной, что ли, и уж точно поэтической — в конце вступления к ненаписанной поэме, где идет самопредставле­ние, самооправдание. Может, правильнее было бы поставить точку на звучных мощных строках: "Мне наплевать на бронзы многопудье, / мне наплевать на мраморную слизь. / Сочтемся сла­вою — ведь мы свои же люди, — / пускай нам об­щим памятником будет / построенный в боях социализм". Лучше этого пятистишия режим не получал ни до, ни после.

ИМЯ СОБСТВЕННОЕ

Осип Мандельштам1891—1938

Ленинград

Я вернулся в мой город, знакомый до слез, До прожилок, до детских припухлых желез. Ты вернулся сюда — так глотай же скорей Рыбий жир ленинградских речных фонарей. Узнавай же скорее декабрьский денек, Где к зловещему дегтю подмешан желток. Петербург! я еще не хочу умирать: У тебя телефонов моих номера. Петербург! у меня еще есть адреса, По которым найду мертвецов голоса. Я на лестнице черной живу, и в висок Ударяет мне вырванный с мясом звонок, И всю ночь напролет жду гостей дорогих, Шевеля кандалами цепочек дверных.

Декабрь 1930, Ленинград

По радио пела Пугачева. Где не хва­тало, лишний раз добавляла в сво­ем переводе: "Ленинград! Ленинград! Я еще не хочу умирать!" Где строчки были длиннее музыки, убав­ляла: "У меня еще есть адреса, по которым найду голоса". Надрывно, размашисто, безбоязненно, бесстыдно.

Через три десятка лет две девчушки с одним именем "Тату" спели формулу российского сто­ицизма, выведенную веками горя, мужества, крови, героизма, унижений: "Не верь, не бойся, не проси". У девочек там добавлено: "Не зажигай и не гаси" — в общем, о заветном девичьем.

Иллюстрация к известному тезису о преобра­зовании трагедии в фарс. Но пугачевская пародия еще и к тому, что Мандельштам — public figure, общественно заметное лицо. Коль скоро написал и обнародовал, должен быть готов — в том числе и посмертно — ко всякой судьбе того, что написал и обнародовал. В литературе он такая же звезда, как на эстраде Пугачева, которая тоже обязана быть готова к бесцеремонности журналистов и фоторепортеров, коль скоро вышла на сцену.

Один из самых сложных вопросов искусство­ведения — что является классикой? Что делает произведение классическим? Среди прочего, несомненно, череда испытаний — от переводов до анекдотов. Во что только ни превращали "Гам­лета" — а он все как новенький. Сколько ни при­рисовывай Джоконде усы — Леонардо незыблем. Уж как отплясывают вприсядку русские аристо­краты в американском фильме "Война и мир", а остается от него Одри Хепберн, вознесшая Ната­шу Ростову еще выше. В "Анне Карениной", превращенной в комикс, героиня в мини-юбке за стойкой бара — все та же Анна, потому что Тол­стой запрограммировал ее на разные обстоятель­ства и многие века. На то и классический шедевр, чтобы быть неуязвимым и вечным.

Поделиться с друзьями: