Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Стихи про меня
Шрифт:

На эту кухню и пришел питерский знакомый Захара, всего на два часа, проездом, с новыми для нас стихами Бродского. Это были "Двадцать со­нетов к Марии Стюарт", "На смерть Жукова" и она, "Лагуна".

В тот майский день все и стало ясно. Не уви­деть этого своими глазами я не мог.

Не стоит преувеличивать, не столь уж был романтичен и порывист даже в молодости, но "Лагуна" разогнала тот туман на горизонте, на­вела на резкость. Какой жест показывать эпохе, я знал, но откуда — понял тогда.

Как полагалось по заведенному эмигрантско­му порядку, жил в Риме, ожидая оформления бумаг для въезда в Штаты. Уехав в сентябре, про­вел там четыре месяца, объездил, как мог, стра­ну, а в декабре отправился посмотреть на Вене­цианское биеннале, посвященное в 77-м инакомыслию.

Как воспитанник своей страны и своего ре­жима, пошел в оргкомитет узнать, где, как и что. Девушки-итальянки владели английским еще хуже, чем я. Отчаявшись понять, чего добивает­ся человек непонятной бородатой внешности, спросили: "Кто вы такой?" Я показал

документ. Девушки поводили по спискам пальцами и ска­зали: "Вам предоставляется жилье и содержание на три дня". Самое поразительное, что я ничуть не удивился. Только много позже узнал, что за­служенный советский диссидент Борис Вайль, поселившийся в Копенгагене, которого пригла­сили в Венецию, приехать не смог, но в списках числился. С Борисом я познакомился в 96-м году и рассказал, как забрал себе его халяву — гости­ницу возле Сан-Марко, с завтраком, обедом и ужином. Когда дармовщина кончилась, переме­стился в пансион возле моста Аккадемиа за де­сять долларов в день, с крохотным окошком, в которое даже выброситься нельзя было, но вы­ходило оно на Канале Гранде.

На биеннале отважился подойти к Андрею Синявскому. Познакомился с Александром Гали­чем и прогулялся с ним по Славянской набереж­ной. Галич был в пальто с меховым шалевым во­ротником, с тростью и в пирожке, на манер хру­щевского. Вальяжный, красивый, на него огля­дывались. Через две недели он умер в Париже.

В перерыве между заседаниями, болтаясь по соседним залам, заметил человека, который объяснялся с охранником в униформе. Человек говорил по-английски, а охранник не понимал. К этому времени я знал полторы сотни итальян­ских слов и самонадеянно решил, что могу по­мочь. Попробовал и тогда только увидел на гру­ди у человека табличку — "Иосиф Бродский". В том первом разговоре Бродский сказал мне: "Российскому человеку, если жить где-нибудь вне России, то в Штатах". Что это единственная страна, которая в состоянии такого человека вос­принять и более или менее соответствовать его представлениям о месте обитания. Наверное, имея в виду и масштабы, и разноплеменность. Я очень приободрился от этих слов, хотя выбор уже сделал.

В тот же день был поэтический вечер Брод­ского, его знаменитое литургическое полупение, и я услышал "Лагуну" от автора.

После чтения выпил с новым знакомым, ху­дожником Олегом Целковым, и мы стали искать, где бы еще. Венеция в то время, в отличие от ны­нешней эпохи общетуристского либерализма, отличалась строгостью. Мы ничего не могли най­ти и тут столкнулись с итальянской компанией, объяснили свои горести. Они вошли в положе­ние и, проведя куда-то далеко, вынесли из дома огромную оплетенную бутыль вина, а сами пошли спать. Олег все повторял: "Новая музыка стиха, ты понимаешь, что это новая музыка стиха?" Мы сидели у Большого Канала, напротив моего пан­сиона, вода плещет у ног, гондолу бьет о гнилые сваи, Адриатика ночью восточным ветром канал наполняет, как ванну, с верхом, вокруг тонущий город, где твердый разум внезапно становится мокрым глазом, и время выходит из волн, меняя стрелку на башне, ее одну — чего же тут не понять, Олег, как не понять.

Венеции удалось свести в один вселенский и всевременной клуб Петрарку, Дюрера, Байрона, Гете, Тургенева, Вагнера, Тернера, Генри Джейм­са, Ренуара, Пруста, Дягилева, Томаса Манна, Хемингуэя, Висконти, Сартра, Вуди Аллена, Брод­ского etc. — ничем иным, кажется, вместе не сво­димых, кроме способности и возможности вы­сказать восхищение самым городским из всех го­родов на земле — именно потому, что на воде.

Там, где пустой взгляд видит нарочитость и фасад, пристальный взор усматривает подлин­ность и объем. Вода лагуны — твердь истории — не позволила растечься пригородами, исказить­ся в новостройках, впустить потоки транспорта — конного, бензинового, электрического. Колесо, даже велосипедное, не касается венецианских мостовых. Пешком и по воде, возвращаясь ко всеобщему прошлому, перемещается здесь человек — оттого легко перемещаясь в веках.

Соблазн вживую перелистать учебник циви­лизации — неодолим, особенно если попытаться оставить свои пометки на полях. Преклонение и восторг художников выстроили и укрепили го­род так же надежно, как сваи из балканских ли­ственниц и сосен, которые столетиями вбивали в дно лагуны, устанавливая немыслимые рекор­ды: под одной только церковью Санта-Мария-делла-Салюте у входа в Большой Канал — боль­ше миллиона таких столбов, столпов Венеции.

Стволы привозили далматинцы, хорваты, ко­торых, по повсеместным обычаям старины, назы­вали обобщенно — славяне. Память об этих стро­ителях — в названии главной набережной города, Славянской, где в старину выгружали импортные бревна. Славяне всегда и составляли важную часть толпы на Riva degli Schavoni, прогуливаясь, оста­навливаясь, высказываясь, оставляя следы. Здесь стольник Петр Толстой разглядел, что "народ жен­ский в Венецы зело благообразен"; Чайковский писал Четвертую симфонию, а Бродский "Сан-Пьетро" — здесь, в гостинице "Londrа", возле "чу­гунной кобылы Виктора-Эммануила"; здесь Пастернак увидел "каменную баранку", Ахматова — "золотую голубятню у воды", Лосев убеждался, что "кошки могут плавать, стены плакать"; Шемякин показывал своего бронзового Казанову. Всё — здесь, где некогда громоздился славянский лес.

Всеобщее прошлое делает Венецию для каж­дого своей. Иосиф Бродский эту связь сделал нерасчленимой: вписал в город свою

биографию, а город — в себя. "Лагуна" стала первым его стихотворением не о России или Америке, "С нату­ры" — последним. "Тело в плаще обживает сферы..." — зима 73-го. "Местный воздух, которым вдоволь не надышаться, особенно напоследок" — осень 95-го. Между этими датами — Венеция Бродского: пансион "Аккадемиа" и базилика Сан-Пьетро, Беллини и "высокая вода", Арсенал и Фондамента Нуове, туман и запах, виа Гарибаль­ди и фасад Джованни и Паоло, память о романах Анри де Ренье и малеровское начало фильма "Смерть в Венеции". Набережная неисцелимых. Кладбище Сан-Микеле. Надгробье с именем по-русски и по-английски, датами — 1940—1996 — художник Володя Радунский, некогда сосед Брод­ского по нью-йоркскому району Бруклин-Хайтс, сделал по-античному строго. На задней стороне строка из Проперция, которую выбрала Мария: "Letum non omnia finit". "Со смертью все не кон­чается" — в том числе Венеция Бродского.

У каждого есть свое в этом городе. Приезд сюда кажется обязательным визитом, заранее окрашенным в ностальгические тона: принято считать, что Венеция медленно, но неотвратимо тонет. Однако панические слухи опережают дей­ствительность, грусть составляет часть венеци­анского мифа, и нет краше и праздничней города, к которому нельзя привыкнуть. Растущие из водяной тверди дворцы, храмы, мосты. Мини-музеи мирового разряда в каждой церкви. Нево­образимая в большом туристском городе тиши­на. Прелестные овалы женских лиц на улицах и в рамах. Изысканность осанок и облачений. Удва­ивающая, умножающая, тиражирующая чудо вода каналов и лагуны. Пронзительно яркие отра­жения, оставленные теми, кто так красиво лю­бил Венецию.

Их, великих, столь много, что нужно лишь покорно и радостно встать в очередь. И, может быть, достоять до конца. Своего, разумеется, не Венеции же. Если карта ляжет правильно, попро­бую это сделать.

Неторопливым венецианским пенсионером где-нибудь подальше от туристов, поближе к Арсеналу, к парку Giardini: зелень, знаете. Летом Pinot Grigio, зимой Valpolicella — когда за столи­ком у воды, не до изысков и дороговизны, а эти вина из провинции Венето не подводят. Или по­пробовать найти занятие: вот, видите ли, лите­ратор, со всякими был знаком, не угодно ли экс­курсию "Русская Венеция"? В сентябре 2003 года у меня состоялся дебют в качестве гида, когда во время кинофестиваля Андрей Звягинцев и Кос­тя Лавроненко из фильма "Возвращение", кото­рый был уже показан, но еще не успел получить Золотого льва, попросили меня поводить их по Венеции. Назначили время. Пришли двадцать пять человек. Экскурсия длилась три часа, с ос­тановкой на стаканчик с закусками-чикетти в старейшем заведении "Два мавра" у рынка Риальто. Больше себя в этой профессии не пробо­вал, но почему бы и нет?

Освоить, скажем, маршрут "Венеция Брод­ского" — на те же три часа, никак не меньше. От вокзала Санта-Лючия до кладбищенского остро­ва Сан-Микеле, через Набережную неисцелимых. На моем экземпляре этой книжки надпись — "от неисцелимого Иосифа". И дата — "31 1 1994", еще оставалось два года, без трех дней.

ДРУГОГО ВСЕГДА ЖАЛЬЧЕ

Иосиф Бродский1940—1996

На смерть друга

Имяреку, тебе, — потому что не станет за труд из-под камня тебя раздобыть, — от меня, анонима, как по тем же делам: потому что и с камня сотрут, так и в силу того, что я сверху и, камня помимо, чересчур далеко, чтоб тебе различать голоса — на эзоповой фене в отечестве белых головок, где на ощупь и слух наколол ты свои полюса в мокром космосе злых корольков и визгливых сиповок; имяреку, тебе, сыну вдовой кондукторши от то ли Духа Святого, то ль поднятой пыли дворовой, похитителю книг, сочинителю лучшей из од на паденье А. С. в кружева и к ногам Гончаровой, слововержцу, лжецу, пожирателю мелкой слезы, обожателю Энгра, трамвайных звонков, асфоделей, белозубой змее в колоннаде жандармской кирзы, одинокому сердцу и телу бессчетных постелей — да лежится тебе, как в большом оренбургском платке, в нашей бурой земле, местных труб проходимцу и дыма, понимавшему жизнь, как пчела на горячем цветке, и замерзшему насмерть в параднике Третьего Рима. Может, лучшей и нету на свете калитки в Ничто. Человек мостовой, ты сказал бы, что лучшей не надо, вниз по темной реке уплывая в бесцветном пальто, чьи застежки одни и спасали тебя от распада. Тщетно драхму во рту твоем ищет угрюмый Харон, тщетно некто трубит наверху в свою дудку протяжно. Посылаю тебе безымянный прощальный поклон с берегов неизвестно каких. Да тебе и не важно.
Поделиться с друзьями: