Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Стихи про меня
Шрифт:

Но все укладывается в Цветковскую систему образов, такую насыщенную в стихотворении "уже и год и город под вопросом": червонец рас­пластанный, буквы над городом, "Кварели" со склона Везувия, девушка-медичка, подгулявший дядя на столбе, стакан в парадном.

Увиденная из другого полушария, эта обыден­ная мишура, как всякая мишура, отстраненная временем и расстоянием, по закону антиквари­ата приобретает ценность символа. Правиль­ная — единственно правильная! — жизненная ме­шанина. То, к чему Цветков готовился заранее и что увидел: "одна судьба Сургут другая смерть тургай / в Вермонте справим день воскресный". Или еще жестче: "невадские в перьях красотки / жуки под тарусской корой / и нет объясненья в рассудке / ни первой судьбе ни второй".

Будто кто-то может дать объяснение судьбе — какая есть, такая есть.

ВЗРОСЛЫЙ

ПОЭТ

Лев Лосев1937

с.к.

И наконец остановка "Кладбище". Нищий, надувшийся, словно клопище, в куртке-москвичке сидит у ворот. Денег даю ему — он не берет. Как же, твержу, мне поставлен в аллейке памятник в виде стола и скамейки, с кружкой, поллитрой, вкрутую яйцом, следом за дедом моим и отцом. Слушай, мы оба с тобой обнищали, оба вернуться сюда обещали, ты уж по списку проверь, я же ваш, ты уж пожалуйста, ты уж уважь. Нет, говорит, тебе места в аллейке, нету оградки, бетонной бадейки, фото в овале, сирени куста, столбика нету и нету креста. Словно я Мистер какой-нибудь Твистер, не подпускает на пушечный выстрел, под козырек, издеваясь, берет, что ни даю — ничего не берет.

[1981]

Непременный эмигрантский кош­мар: повторяющийся сон о возвра­щении. Чаще всего — о том, что вернулся, и уже навсегда, никак снова выехать не удается. Мне в первый год раз шесть снилось одно и то же: продукто­вый магазин на углу Ленина и Лачплеша, в кон­дитерском отделе (к которому отродясь не под­ходил за все годы рижской жизни, да и что бы мне там делать?) покупаю какую-то карамель (и вообще сласти не люблю, а уж карамель тем бо­лее), выхожу с кульком на улицу и вот тут-то по­нимаю, что не будет у меня больше никакого Нью- Йорка, и ничего вообще, кроме того, что сейчас передо мной, и жизнь в подробностях ясна до по­следнего дня, как беспросветно ясна была до отъ­езда. Шесть раз я был счастлив, просыпаясь.

У Лосева жанр стихотворных возвращений представлен основательно: "Чудесный десант", давший название первой лосевской книжке ("На запад машина летит. / Мы выиграли, вы на сво­боде"); "Се возвращается блудливый сукин сын" — стихотворение, открывающее вторую книгу "Тайный советник" ("...в страну родных осин, /где племена к востоку от Ильменя / все делят шкуру неубитого пельменя"); "Разговор с нью-йоркским поэтом" ("Я возьму свой паспорт еврей­ский. / Сяду я в самолет корейский. / Осеню себя знаком креста — / и с размаху в родные места!").

В родных местах Лосев, как положено поэту, напророчил себе поиски могилы — не своей, но родной. В 98-м, в первый за двадцать два года приезд в Россию, он не смог в Переделкине най­ти могилу отца, поэта Владимира Лифшица. Бес­плодно проблуждав по обледенелому кладбищу несколько часов, обратился к встреченной жен­щине: "А фамилия как?" — спросила тетка, как бы что-то припоминая, и тут мне показалось, что она выпивши. Я сказал: "Лифшиц".
– "Лифчик? Черный такой камушек? Возле Пастернака?" Она повторяла в своих вопросах то, что я ей успел сообщить, но шевельнулась во мне надежда. Но тут она сказала: "К нему еще сына подхоронили прошлое лето?".

В этой документальной повести, диковинно названной "Москвы от Лосеффа", сновидческие возвращения в стихах оборачиваются безнадеж­ной прозой.

Лосев так поздно начал писать стихи, что сча­стливо избежал множества поэтических иллю­зий. В том числе и почти обязательного интел­лигентского комплекса долга и вины перед народом и родиной. Не Мистер Твистер, но и не в куртке-москвичке. Родина — язык, словесность. "О Русь моя, жена моя, до боли..." — у Блока кра­сиво, но нельзя быть женатым на России, как же отчаянно не повезло тому, кто отважился на этот катастрофический брачный союз (тот же Блок, Есенин, Корнилов, Рубцов), цитировать правиль­но именно так: "до боли", без продолжения.

Лосев — взрослый. Бог знает, о ком из русских поэтов — взятых во всей их полноте — можно ска­зать такое.

Позднее зрелое начало Лосева отмечает каж­дый пишущий

о нем — и правильно отмечает: вряд ли еще найдется поэт такого калибра, пуб­ликующий первую подборку в сорок два года и первую книгу в сорок восемь лет. Позднейшим исследователям трудно придется без ювенилии.

Вспоминаю как ошеломляющее событие пер­вую лосевскую публикацию в парижском журна­ле "Эхо" в 79-м: необычно, увлекательно, силь­но. Чего стоили рифмы! На моей памяти Лосев печатно лишь однажды обиделся на критику: о каком-то его образе написали, что это, мол, "для рифмы". Он с достоинством ответил: "Если я что и умею, то рифмовать". Как-то мы ехали по Вер­монту в машине с Лосевым и Алешковским, и Юз в разговоре о версификации сказал: "А вот на сло­во "лёгкие" свежую рифму не придумаешь". Лёша, не отрывая взгляда от дороги — он был за рулем — и не промедлив ни секунды, отозвался: "Лёгкие? Подай, Лёх, кии!" Даже себя сумел вставить.

В стихах он может все, и на фоне поэтической изощренности резко выделяется спокойная внят­ность суждений. Так, что вполне толковые кри­тики говорят о "воплощенном здравом смысле" Лосева как о его главной особенности. Мне по­везло пользоваться лосевским расположением в течение многих лет, и с его мнением я время от времени сверяюсь в жизненных ситуациях. Как сверялся и сверяюсь в отношении к тому, что происходит в отечестве, всегда находя отклик и всегда откликаясь. Но стихи Лосева люблю не за это, и такое ли уж в них торжество здравого смыс­смыс­ла: "...И пройдя сквозь окошко и по половицам без скрипа, / лунный луч пробегает по последней строке манускрипта, / по кружкам, треугольни­кам, стрелкам, крестам, / а потом по седой бо­роде, по морщинистой морде / пробирается мимо вонючих пробирок к реторте, / где растет очень черный и очень прозрачный кристалл". Это куда больше и важнее, это неуловимое, неопределимое, неописуемое качество, которое в стихотворении "Читая Милоша" попытался обо­значить сам Лосев: "И кто-то прижал мое горло рукой / и снова его отпустил".

ФОТОРОБОТ ХУДОЖНИКА В ЮНОСТИ

Алексей Цветков1947

подросшее рябью морщин убирая лицо в озерном проеме с уроном любительской стрижки таким я вернусь в незапамятный свет фотовспышки где набело пелось и жить выходило легко в прибрежном саду георгины как совы темны охотничья ночь на бегу припадает к фонтану за кадром колдунья кукушка пытает фортуну и медленный магний в окне унибромной тюрьмы отставшую жизнь безуспешно вдали обождем в стволе объектива в обнимку с забытой наташкой в упор в георгинах под залпами оптики тяжкой и магнием мощным в лицо навсегда обожжен и буду покуда на гребень забвенья взойду следить слабосердый в слепящую прорезь картона где ночь в георгазмах кукушка сельпо и контора давалка наташка и молодость в божьем саду

[1981]

Стал перебирать свои фотографии. На­ткнулся на 68-й: Павилоста, рыбац­кий поселок в западной Латвии. Су­денышки, сосны, светлое море, где-то за кадром Мара, дочь судового меха­ника. На следующий день в неторопливом раз­говоре с капитаном, переходя с латышского на русский, я спросил: "А дочка у механика чем за­нимается?" Капитан выпустил дым и равнодуш­но сказал: "Давалка". Я вздрогнул, он продолжил: "Парни после армии берут паспорт и едут, если могут, далеко нет, тут едут, в Лиепаю, в Вентспилс, на большие плавбазы, а девочки ничего не делают, только даются".

Спасибо им всем за незанятость, а Цветков­ской Наташке, оставшейся и в памяти, и на сним­ке, и в стихах, — особо.

У Цветкова — при всей явленной лаборатор­ной ироничности — пафос в стихах встречается, и немало, и почти бесстыдный. Начав после дол­гого перерыва сочинять, он договорился: "я вой­ду и буду краток / миновало время пряток / миру времени в обрез / бейте в бубны / я воскрес". Поздравил себя и читателей. У Цветкова два очевидных "Памятника" — "в ложбине станция куда сносить мешки" и "писатель где-нибудь в литве", с их горделиво-насмешливыми концов­ками: "и будем мы олень и вепрь и ныне дикий / медведь и друг степей сурок" и "еще барбос под­нимет ногу / у постамента на тверской".

Поделиться с друзьями: