Сущность зла
Шрифт:
Все получилось скверно, волшебство исчезло, и мы это знали. Четвертый сезон «Команды роуди» – длинная, неудачная похоронная песнь, знаменующая конец эпохи. Но публика, как это известно целым поколениям рекламщиков, любит погрустить. Рейтинг оказался еще выше, чем для трех предыдущих серий. Даже «Нью-Йоркер» превознес нас до небес, мы-де представили «рассказ о сне с открытыми глазами, о мечте, которая разбивается вдребезги».
А мы с Майком совсем выдохлись, впали в апатию. В депрессию. Работу, которую мы считали худшей за всю нашу карьеру, восхваляли даже те, кто раньше сторонился нас, будто зачумленных. Поэтому в декабре 2012 года я согласился на то, что предложила Аннелизе. Провести несколько месяцев в ее родной деревне, крохотной точке на
Прекрасная мысль.
Герои гор
На фотографиях Зибенхоха, которые показывала мне Аннелизе, эта деревушка, прилепившаяся на высоте тысячи четырехсот метров над уровнем моря, не представала во всей ее красе. Да, окошки с геранью были те же самые, и улочки, узкие, чтобы сохранялось тепло, – тоже. Заснеженные горы и леса вокруг? Вид с открытки. Но вживе это все виделось… другим.
Великолепным.
Мне нравилась церквушка и кладбище вокруг нее, пробуждавшее мысли не о смерти, но о молитвах и вечном покое. Мне нравились островерхие крыши домов, ухоженные клумбы, асфальт без единой трещинки; нравился диалект, временами непонятный, искажавший язык моей матери (и, по сути, язык моего детства), превращая его в диалокт, неблагозвучный и грубый.
Мне нравился даже универсам «Деспар», приютившийся на площадке, с трудом очищенной от растительности; нравилось, как местные дороги пересекаются с центральными автострадами; нравились и горные тропы, полускрытые буками, папоротниками и елями.
Мне нравилось выражение, с каким моя жена показывала мне что-нибудь новое. Улыбка, превращавшая ее в ту самую девочку, которая, как я мог себе вообразить, бегала по этим лесам, играла в снежки, бродила по дорогам, а когда выросла, пересекла океан, чтобы оказаться в моих объятиях.
Что еще?
Мне нравился шпик, в особенности хорошо засоленный, какой тесть приносил нам, никогда не признаваясь, откуда берется такая вкуснотища – ясно, что не из тех магазинов, каковые он именовал «лавчонки для туристов», – и кнедлики, для приготовления которых существует по меньшей мере сорок различных способов. Я поглощал песочные пироги-кростаты, штрудели и много чего еще. Самым бесстыдным образом я набрал четыре килограмма, и совесть меня нимало не тревожила.
Дом, где мы поселились, принадлежал Вернеру, отцу Аннелизе. Он располагался на восточной окраине Зибенхоха (если, конечно, деревенька с населением в семьсот душ имеет настоящие окраины), в том месте, где горы поднимаются, чтобы коснуться небес. На верхнем этаже находились две спальни, кабинетик и ванная комната. На нижнем – кухня, кладовка и помещение, которое Аннелизе называла салоном, хотя слово «салон» по отношению к такой комнате казалось уменьшительным. Она была огромная, со столом в центре; всю мебель, из бука и кедра, Вернер смастерил собственными руками. Свет проникал сквозь два высоченных окна, выходивших на лужайку, и в самый первый день я поставил перед ними кресло, чтобы без помех глядеть на горы, покрытые зеленью (когда мы приехали, на них лежал плотный слой снега), и от души наслаждаться простором.
Именно сидя в этом кресле 25 февраля, я увидел, как небо над Зибенхохом прочертил вертолет. Он был выкрашен в красивый ярко-алый цвет. Я думал о нем всю ночь. И 26 февраля вертолет превратился в идею.
Навязчивую идею.
Итак, 27-го я понял, что должен с кем-то об этом поговорить.
С кем-то, кто знал, в чем дело. Кто понял бы.
А 28-го я это сделал.
Вернер Майр обитал в нескольких километрах от нас, если считать по прямой, в местности, довольно необжитой, которую местные называли Вельшбоден.
Суровый мужчина, он улыбался редко (только магия Клары легко воздействовала на него); белоснежные волосы чуть поредели на висках, взгляд серо-голубых глаз был проницательным, а морщины
вокруг тонкого носа походили на шрамы.Старику было под восемьдесят, но он находился в прекрасной физической форме: когда я пришел, он как раз собирался колоть дрова, в одной рубашке, при температуре чуть ниже нуля.
Завидев меня, он положил топор на козлы и помахал рукой. Я заглушил мотор и вышел из машины. Воздух был холодным, чистым. Я вдохнул его полной грудью.
– Опять дрова, Вернер?
Он протянул мне руку.
– Их всегда не хватает. А на морозце молодеешь. Кофе будешь?
Мы вошли в дом.
Я снял куртку, шапку и расположился перед камином. От дров приятно пахло смолой.
Вернер приготовил мокко (он варил кофе по-итальянски, причем как истинный горец: получалась вязкая, черная как смола жижа, которая лишала сна на недели) и уселся. Вынул из тумбочки пепельницу и подмигнул.
Вернер рассказывал, что бросил курить в тот самый день, когда Герта родила Аннелизе. Но после смерти жены, может, от скуки, а может (как я подозревал), от печали он снова пристрастился к табаку. Покуривал тайком: если бы Аннелизе увидела отца с сигаретой, она бы с него живого содрала кожу. Хоть я и чувствовал себя виноватым в том, что составлял ему компанию и вдохновлял примером (а также покрывал его), в данный момент, глядя, как Вернер чиркает спичкой о ноготь большого пальца, я понимал, что курение тестя мне на руку. Выкурить по сигаретке, чисто по-мужски обменяться парой фраз – что может быть лучше?
Я начал издалека. Мы поговорили о вещах обыденных. О погоде, о Кларе, об Аннелизе, о Нью-Йорке. Покурили еще. Выпили по чашке кофе и по бокалу вельшбоденской водицы, чтобы отбить горечь.
Наконец я выдал главное.
– Я видел вертолет, – выпалил я. – Красный вертолет.
Взгляд Вернера рассек меня пополам.
– И теперь прикидываешь, как он будет выглядеть на телеэкране, правда?
Правда.
Такой вертолет не просто поразит экран. Взорвет.
Вернер стряхнул пепел на пол.
– Тебя когда-нибудь посещали такие мысли, которые меняют всю жизнь?
Я вспомнил Майка.
Вспомнил Аннелизе. И Клару.
– Иначе меня бы здесь не было, – ответил я.
– Я был моложе тебя, когда у меня появилась такая. Она родилась не просто так, а от горя. Плохо, когда мысли происходят от горя, Джереми. Но такое бывает, и с этим ничего не поделаешь. Мысли приходят, и все. Иногда исчезают, а иногда приживаются. Как растения. Живут своей жизнью. – Вернер умолк, взглянул на огонек сигареты, бросил ее в камин. – Сколько у тебя времени, Джереми?
– Сколько угодно, – отозвался я.
– Nix [15] . Неверно. У тебя столько времени, сколько оставляют тебе жена и дочь. Для мужчины мысль о семье должна быть на первом месте. Всегда.
– Ну… – смешался я, даже, кажется, покраснел.
– И все же, если хочешь послушать мою историю, это много времени не отнимет. Видишь фотографию?
Вернер указал на любительский снимок в рамке, висевший на стене под распятием. Потом встал, подошел, прикоснулся к глянцевой поверхности подушечками пальцев. Как у многих горцев, руки у него были изуродованы: на правой не хватало безымянного пальца и верхней фаланги мизинца.
15
Ничего подобного (нем.).
Черно-белая фотография запечатлела пятерых молодых людей. Крайний слева, с непокорной прядью на лбу и рюкзаком за плечами, был Вернер.
– Мы сделали этот снимок в тысяча девятьсот пятидесятом. Месяца не помню. Но зато помню их всех. Помню, как мы смеялись. Смех меньше всего тускнеет с годами. Ты забываешь годовщины, дни рождения. Забываешь лица. К счастью, забываешь даже боль, страдание. Но то, как ты смеялся, когда еще не стал мужчиной, но уже перестал быть ребенком… это остается в тебе навсегда.