Суть времени. Цикл передач. № 31-41
Шрифт:
Мне кажется, что определённые основания для такого преобразования науки сегодня существуют.
Наука подошла к очень опасному барьеру. Либо она берёт этот барьер и переходит в другое качество, либо она одна может стать фактором уничтожения человечества.
Она непрерывно дифференцируется.
Совершенно непонятно, где она будет интегрироваться.
Невозможно иметь десять миллионов дисциплин, которые не стягиваются ни в какой один системообразующий фокус.
Она напоминает сейчас такую оторвавшуюся, сорвавшуюся с цепи пушку на корабле в бурю. Я помню, меня с детства привлекал этот образ в произведении Гюго «1793 год». Вот такая
Она перестала отвечать на суперфундаментальные вопросы и бесконечно отвечает на вопросы частные. Причём, сама уже научилась порождать всё новые и новые вопросы или запросы, посильные для себя — те, на которые она может ответить. Количество этих ответов не переходит в качество.
Наука стремительно дегуманизируется. И в этом смысле она вполне может стать и смертью человечества.
Но если она возьмёт барьер и перейдёт в новое качество, то она действительно может сформировать новый мегаисторический проект.
И я убеждён, что если где-то что-то подобное произойдёт, то местом, где это произойдёт, будет современная Россия. А средой, в которой произойдёт это, будет вот эта мятущаяся, нагретая, растерянная и одновременно ищущая субстанция. Вот на эту почву должны упасть зёрна с тем, чтобы здесь взросло нечто реально новое.
Сверхмодерн, конечно же, будет ориентироваться на новую картину мира. И одновременно с этим, он будет ориентироваться на новый источник культурогенеза. Потому что любой великий проект велик не в силу того, что он тем или иным образом отвечает на некоторые прагматические вопросы человечества. Да, он должен дать на них новые ответы. Он обязательно должен их дать.
Но проект велик в силу того, что он создаёт новую фазу культурогенеза. Он порождает новую великую культуру.
Как я уже говорил, в самом слове «культура» есть корень «культ», и до сих пор именно классические культы порождали великие культуры. Культура, в которой мы живём, безусловно, христианская. Западная культура — христианская. У неё есть языческие корни, она апеллирует к античности и так далее, и тому подобное. Она шире классического христианства, но она культ-ура, она не культ.
Человек, живущий в христианской культуре, вполне может быть при этом абсолютно светским. Просто он всё равно использует определённый банк образов, символов. Его речь построена определённым образом. Соответствующим образом построено его мышление и его эмоционально-волевая сфера.
Этот проект остывает. Модерн решил, что он может отодвинуть на глубокую периферию культовое ядро, оставив культуру, которая-де, мол, не остынет. Даже если её освободить от культа, ибо слишком много светских людей. И эти люди уже в культ не верят. И сделать культ осью уже невозможно. Ну, отодвинем это в сторону, отделим церковь от государства, скажем, что это частное дело каждого гражданина, а культура будет жить, и мы в ней будем жить.
Фигушки!..
19-й век она кое-как прожила, уже терзаемая всеми муками романтизма, отрицающим такую жизнь по известному принципу: «Слушай, дорогой, кому такая жизнь нужна?! Возьми, пожалуйста…»
Потом она ответила на собственное остывание судорогой декаданса, гримасами фашизма. И только в коммунизме она получила какой-то ответ.
Меня всё время спрашивают о том, какие есть основания для того, чтобы всю эту, пока что ещё очень зыбкую, концепцию тёмной материи и тёмной
энергии класть в основу новой картины мира.Во-первых, я хочу сказать, что это делаю не я. И вообще в этом смысле очень не хотелось бы делать мне самому что-то с нуля и любоваться своими собственными построениями.
Это уже происходит.
Во-вторых, во всём этом происходящем есть один опять-таки феномен, который в своей целостности показывает больше, чем любые абстракции и любые математические уравнения.
Ведь на чём, по сути, рухнула оптимистическая либеральная теология, согласно которой зло есть необходимость, созданная благим началом ради того, чтобы позволить человеку уклоняться от добра, а значит, и проявлять свободу воли, как высшее благо?
На чём это всё вдруг начало скукоживаться?
Не на новых явлениях в психологии, социологии и культурологии, не на новых данных физики, биологии и всего прочего. А на Второй мировой войне.
Вдруг оказалось, что это [начало], построенное на отрицании подобного теологического принципа, апеллирующее к гностическому принципу, к танатосу, к тому, что называется волей к смерти, — вот это начало как-то унизительно, поразительно легко сметает всё либеральное, всё, проникнутое вот этой самой теологической идеей.
Апофеозом все этого было наступление гитлеровцев на Францию. Французы не сражались. Что бы потом они ни говорили про себя — они просто не сражались. Я обсуждал это в серии телевизионных передач, в том числе в передаче, посвящённой началу Великой Отечественной войны, где говорили, что вначале мы очень плохо воевали.
А я всё спрашивал: «А кто хорошо воевал?»
Война — это такая странная штука, которая не подчиняется букварю или любым инструкциям. Там, как мы знаем из романов Льва Толстого и очень многих исторических сочинений, всё настолько хаотично, настолько построено на каком-то бардаке, на каких-то неожиданно принимаемых решениях, что там нет формально-логических критериев: вот это хорошо, а вот это плохо.
Там всё следует поверять опытом. Если мы воевали с немцами плохо, значит, нужно указать, кто с ними воевал хорошо.
Наши войска, если мне не изменяет память, уже в первый день, но уж точно — во второй и третий, начали переходить к контратакам. Французы, если мне не изменяет память, системно не переходили в контратаки вообще. Немцы входили в эту французскую оборону, как нож в масло.
Здесь же концепция блицкрига была сорвана уже в первые три-четыре месяца. Уже к ноябрю стало ясно, что, конечно, взятие Москвы — это ужасная вещь, но оно не решит ничего, ибо уже вся машина захлебнулась. Нет сил. Нет экономики. Нет ресурса для того, чтобы дальше крутить машину, потому что все силы были рассчитаны на короткую дистанцию. Если не удалось добежать до финиша за такое-то время, то потом дыхалка сорвана, и уже ничего дальше сделать нельзя.
Гностики, они же фашисты, сражались великолепно. Сражались после этого ещё 4 года, но сломали их довольно быстро. Притом, что они воевали блестяще, виртуозно. Но их сломали.
Они наткнулись здесь на что-то другое…
А во всём остальном мире они, повторяю, входили как нож в масло. Были малые народы, которые вели себя героически: югославы, отчасти греки… (За это, по-моему, их сейчас и наказывают задним числом. В этом смысл происходящего в 21-м столетии… И это очень много говорит о субъекте, который ведёт игру…) Но, как бы там ни было, они [лишь] нечто демонстрировали фактом своего героизма, но и не более.