Свидетельство
Шрифт:
Простившись с Каснаром, Поллак дал небольшой круг, выйдя на проспект Кристины и оттуда, через мост по улице Марвань, вернулся домой. Впрочем, он уже почти не сомневался в искренности рассказа обер-лейтенанта и решил обо всем поговорить с Франком.
В полдень Иштвана Казара вызвали к венгерскому коменданту вокзала. Казар плохо знал этого на редкость уродливого, вечно сонного и на вид сильно потрепанного судьбой жандармского обер-лейтенанта. Впрочем, на вокзале его почти и не было слышно: немецкий комендант, майор, поручал ему только черную, второстепенную работу.
Обер-лейтенант встретил главного инженера официальным нилашистским приветствием, встал из-за стола и, пока шел ему навстречу к двери, даже застегнул воротник мундира. Заметно
Обер-лейтенант занес в протокол показания Казара, а затем долго гмыкал, раздумывая, как ему лучше поступить. Он хотел уладить это дело как можно тактичнее, тоньше… Его усталое, помятое лицо, казалось, заскрипело всеми складками и морщинами, когда обер-лейтенант попытался растянуть его в милую улыбку.
— Ведь мы же свои люди, венгры, господин главный инженер! Конечно, его поступок меня удивил: брат Янош Сабо… он с тридцать шестого года член «Национального рабочего центра», с тридцать девятого — член партии «Скрещенные стрелы», — а ведь в те годы на железной дороге еще преследовали нилашистов… И этот патриот, расово сознательный рабочий… повторяю, я удивлен. Но факт остается фактом, по-видимому, он действительно грубо оскорбил вас, господин главный инженер, и вашу милейшую супругу. Но, с другой стороны, и вы, господин главный инженер, как бы это сказать, — жандарм с трудом подыскивал нужные слова… — дали волю своим чувствам. Все мы — люди, как я уже сказал, все мы венгры. И переживаем сейчас тяжелые времена… И нервы у всех у нас слегка того… Словом неудивительно…
Комендант крутил и так и эдак и, наконец, промямлил, что предпочел бы поскорее закрыть протокол этого неприятного инцидента взаимным объяснением сторон. В конце концов, речь идет о старом кадровом нилашисте, сознательном рабочем… Но и об инженере Казаре в партийном совете предприятия все очень хорошего мнения…
Однако, к ужасу коменданта, Казар и слышать не желал ни о каких взаимных объяснениях.
— Мне, — заявил он, — объяснять нечего, его же объяснения меня не интересуют. А вот работать вместе с этим человеком я не буду.
Пробормотав что-то вроде: «Нужно обсудить», — комендант отпустил Казара.
После обеда, а потом еще и на другой день Казара вызывали составлять протокол о случившемся. В конце концов, скорее всего по приказу немецкого коменданта, понимавшего, что не так легко найти замену главному инженеру, — оскорбленные нилашисты прекратили возню вокруг дела о пощечине, а Сабо «по собственному желанию» перевелся в другое депо, в Ференцварош.
Под вечер Казар вызвал к себе Эстергайоша. Главный инженер был в большом затруднении: стать «соучастником» он не желал, но в то же время понимал, что и молчать нельзя.
— Этот подлец порядком наклепал на вас, на все депо, но особенно на вас, Эстергайош… Словом…
Слесарь стоял серьезный, задумчивый.
— Сказать по правде, господин главный инженер, сами мы посильнее вашего могли его шлепнуть. Да так, что он никогда бы и не узнал — кто… — Голос у Эстергайоша потеплел. — Ну да ладно. Вам, во всяком случае, спасибо.
Ночью Эстергайош исчез из депо, а на следующее утро Казар, по обязанности, доложил об этом коменданту, и тот объявил дезертира в розыск.
Немецкий комендант одно время повадился что ни день приходить в цех и сидеть там часами. Однако причин для неудовольствия у него не было: люди работали усердно, буквально до упаду. А портили они то, что сделали, когда комендант отправлялся спать.
По всему городу немцы грабили магазины. Перед текстильными лавками на улице Шаш стояли тяжелые армейские грузовики. Перед некоторыми домами собиралось и по четыре-пять
машин сразу. Распахнулись ворота просторных, охранявшихся складов знаменитых купеческих династий — торговцев сукнами, шелком, полотном, рядниной, нитками и парусиной. Из недр старинных домов, из лавчонок, притаившихся под скромными, обшарпанными вывесками, потоками хлынули первосортные «настоящие довоенные» товары, каких уже много лет и в помине не было на рынке. Легкие мохнатые ткани чистой верблюжьей шерсти, тяжелые шелка, немнущаяся английская шерсть, крепкий, будто кожа, плис, толстая фланель — все это огромными кусками и прямо в тюках тащили и бросали в чрева крытых грузовиков тощие венгерские продавцы, солдаты из вспомогательных войск, железнодорожные грузчики, поденные рабочие. Под сотнями мокрых ботинок пыль, годами собиравшаяся в древних лавчонках, превратилась в грязное месиво. Стены, столько лет вбиравшие в себя тонкие запахи овечьей шерсти и дубильных порошков, наполнились вонью дешевой махорки и грязного пота.Коренастый рабочий, в одной рубашке, с мускулатурой циркового борца, взгромоздил себе на плечи целую пирамиду из пяти тюков толстого пальтового сукна. Дорогу ему преградил смуглый парень — он был повыше ростом, но тоже крепко сколочен.
— Что ты делаешь, дурень? — шепнул он. — Не слышал разве: «Кто будет надрываться…»?
— Знаю, что делаю, — простонал из-под своей ноши первый и тронулся к выходу. За ним по настилу, верхним концом накинутому на порог, шагали гуськом еще четверо солдат и один железнодорожник. Однако, едва носильщик ступил на порог, огромная башня из тюков, зацепившись за край железной шторы, опрокинула навзничь мускулистого парня, а сама обрушилась на идущих за ним следом солдат и железнодорожника. Кто-то из них тоже упал, кто-то успел отскочить в сторону, сбросив тюки прямо в грязь.
Немецкий солдат, укладывавший текстиль в машине, спрыгнул вниз и принялся на чем свет стоит ругаться. Не успел коренастый подняться на ноги, как получил первую затрещину. От второй же немец воздержался: рабочий стоял перед ним с таким невинно-идиотским выражением лица, что солдату стало даже жаль его.
А коренастый, показывая на загораживавший вход железный занавес, затараторил по-венгерски.
— Если есть на небе бог, — причитал он, жалобно и грустно глядя на немца, — он обязательно расшибет тебя, скотина, громом и молнией. Так вот что тебе понадобилось, а? — указал он на разбросанные грязные тюки с материей. — Ах ты чесоточный бродяга! Чтобы в гробу довелось тебе поцеловать твою родимую мамочку!..
Он, вероятно, охотно продолжил бы, если бы его смуглый приятель не толкнул его в бок, взглядом показав на толстого, наголо остриженного железнодорожника.
Немец слушал, явно ничего не понимая, затем приказал поднять занавес повыше. Венгерские рабочие держались за животы от смеха и жестами давали понять немцу, что у парня, мол, не все дома. Немец махнул рукой и полез обратно в кузов грузовика. Зато железнодорожник сердито раскричался. Грузчики принялись собирать рассыпавшиеся тюки — поднимали по одному, бережно передавали из рук в руки, кое-кто от усердия стал оттирать с тюков грязь — словом, время шло. А в глубине склада чернявый, хлопнув коренастого по плечу, похвалил его:
— Молодец, Янчи! А я уж было подумал…
— Поду-умал! — проворчал тот хриплым медвежьим басом. — Вы все думаете, что Янчи Киш пропил и остаток ума. Ан нет, у него еще есть тут кое-что! — И он ткнул себя пальцем в лоб.
В четыре часа дня их сменили. На погрузку прибыла новая бригада рабочих — с вокзала. Шепотом передавали рабочие друг другу пароль: «Кто станет надрываться, пусть лучше загнется».
А Янчи Киш и его чернявый дружок, незаметно улизнув с грузовика, отправились на проспект Кайзера Вильгельма, в свой традиционный кабак. К их разочарованию, прекрасной Манци там не оказалось — она была выходная, а грубиян буфетчик даже сладкой наливки отпустил им с неохотой. А кому она нужна, эта дрянная липкая бурда?!