Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Святой Вроцлав

Орбитовский Лукаш

Шрифт:

Тогда он превозмог сопротивление собственного тела и, продолжая вопить, стал подгонять народ к выходу. Он уже собрался было дать сигнал в отделение, и тут собравшиеся послушали. Волоча ногами, словно они уже вросли в разогретый пол, люди направились в коридор. Поначалу Казик не знал, что случилось с Давидом, а когда заметил — было уже поздно.

Давид опустился на колени, перенося огромное тело с одной ноги на другую, с набрякшим и красным, словно аварийный буй, лицом. Дышал он через силу, а ствол пистолета, который он держал в обеих руках, поднимался и опадал. По вискам стекали громадные капли пота. Он даже открыл рот, но это Казик сказал:

— Нет.

В иных обстоятельствах Казик посчитал бы, что Давид принимает какую-то там наркоту,

которая именно сейчас разрывает ему мозги, только Давид никаких колес не принимал, во всяком случае — не на службе, он это прекрасно знал, да и сам чувствовал, что его собственная башка разлетается в три разные стороны.

— Нет, — повторил он. — Давай-ка оставим все это…

Рука Давида выполнила неопределенный жест. Неясно, то ли он хотел отдать пистолет, то ли нацелить его в коллегу. Он готовился произнести какую-то длиннючую фразу, но извлек из себя, на вдохе, короткое:

— Знать…

В первый момент Казик не понял, что случилось. Давидом тряхнуло так, словно призрачная рука дернула его за воротник. Он выпустил пистолет и застыл, захватив ладонями невидимый предмет. Его штаны напитывались кровью. Пуля отразилась от стены — оставив, как потом оказалось, мелкий след диаметром в одногрошевую монетку и ударила Давида чуть повыше промежности. Казик подскочил к приятелю, когда тот уже лежал, выпучивая глаза, выражение которых говорило о том, что если чего полицейский и хотел знать — ему уже было известно.

А комната снова была заполнена людьми. Пан Мариан со Стшелевичем перекатили Давида к стенке, пока тот не припал к ней кровоточащим низом живота. На полу остался широкий красный след. Давид набрал воздуха в легкие. Он прижал ладони к черной лоснящейся поверхности, а та — практически незаметно — прогнулась.

Появился мужик с ломом, вонзил его в паркет и оторвал плитку. За ним к делу сразу же приступили и остальные. Не успел Казик подняться на нот и, не помня того, что случилось буквально только что, вытащить свое служебное оружие — мужички вскрыли где-то с квадратный метр паркета, обнажая черный и блестящий пол. Люди продолжали работать, а Мариан, Куба и трое других мужчин перетащили лежащего без сознания Давида на вскрытый фрагмент. Полицейского тащили без каких-либо церемоний, словно мешок с падалью. Казик чего-то там кричал. Никто этого уже не помнит.

Пятерка мужчин сопела от усилий, а по их лицам Казик вычитал, что им прекрасно известно, чего они делают. Они попытались опустить Давида вниз лицом, но тот выпал у них из рук и рухнул на бок. Из раны в низу живота хлестнула кровь. Давид раскрыл рот, пытаясь, похоже, что-то сказать.

— Помоги нам, — обратился к Казику пан Мариан с такой абсолютной решимостью, что тому не оставалось ничего иного, как только послушаться. Когда тот переворачивал Давида — так осторожно, как только мог — до него дошло, что сейчас прозвучали первые слова, высказанные кем-то из собравшихся. Казик поднялся. Двенадцатилетний подросток, тот самый, что мастерил с полом в коридоре, подал упущенный пистолет. Полицейский схватил оружие за ствол, и так и застыл, не зная, что делать дальше. Люди в помещении — человек двадцать — совершенно потеряли интерес к патрулю. Сейчас они лихорадочно заканчивали работу с паркетной плиткой, так что лицо Давида лежало прямо на черном веществе, и тут же вернулись к работе у стенок. Только троица женщин продолжала сдирать паркет, но без какой-либо спешки. Давид неуклюже пошевелился. Кашляя, он поднял голову и сплюнул свернувшуюся кровь со слюной. Так кровь уже не текла. Своими огромными пальцами он начал обследовать рану. Казик помог ему подняться и задал самый дурацкий вопрос:

— Ты себя хорошо чувствуешь?

Давид без слова приблизился к стене, приложил ладони, опустился на колени в месте, запачканном собственной кровью. Затем он прижал к стене ухо и тут же побледнел. Казик стоял посреди комнаты, размышляя над тем, что, собственно, он сейчас увидел.

— Казик… — голос Давида прозвучал, словно из-под земли. — Иди

сюда. И слушай.

Голыми руками он начал срывать паркетную плитку. Казик и не пытался его удержать. Не без колебаний, но с громадным любопытством, он приложил ухо к черной стене, закрыл глаза и очень долго слушал.

* * *

Их уже нет в живых, а даже если они и живут — это не та жизнь, которая известна нам, ибо смерть — это тоже изменение. Если даже где-то они и есть — пан Мариан, Куба, Казик с Давидом и Стшелевич — мы не найдем какого-либо языка, на котором могли бы с ними поговорить. Очень сильно различаются наши стремления и цели, точно так же, как смысл жизни человека отличается от смысла существования птицы. Мы сосуществуем, чтобы пугаться один другого: живые всегда боятся мертвых и тех, что зависли между жизнью и смертью, но живущих жизнью вечной в Святом Вроцлаве.

Глава вторая

Чудо встреч

Эва Хартман приглядывалась к собственному телу.

Из того, что мне известно, она была не из тех людей, которые размышляют слишком много, но вовсе не потому, что они не могут — совсем даже наоборот, Эва была мастером мышления и всяческих мыслей, но вместе с тем — их страшным противником. Она загоняла день за днем, чтобы победить в этом столкновении, что приходило легко, поскольку не было у нее ни работы, ни семьи, так что дни заполнялись как-то сами. Не раз видал я Эву, как она мчится куда-то на рассвете, перескакивая с трамвая на трамвай, с рюкзаком или сумкой, как топает она ногами на остановке в ожидании милости от управления городского сообщения или же вопит в свой сотовый на абсолютно ни в чем не виноватую девушку из службы «Радио Такси».

Мысли она выжимала из самых мельчайших мгновений: помню ее по японскому саду, куда она пришла с кузиной.

Девушке было лет шестнадцать, на десять меньше, чем Эве, и трудно было сказать, что она была довольна собой. Но они сидели под деревом, перебрасываясь безразличными словами; кузина пошла пописать в кустики. Эва тут же рванула рюкзак, достала книжку. Прочитать она успела предложений десять-двенадцать. На голове постоянно наушники. Всегда музыка в доме. Музыка играла даже сейчас, в тот самый момент, когда Эва Хартман приглядывалась к собственному телу.

Тело захватило ее именно как мысль. Прямо посреди комнаты. Эва нагишом встала с кровати, пошла сделать себе кофе и, возвращаясь, глянула на себя в большое зеркало, висящее среди цветов. Отражение ее торкнуло. Девушка отставила чашку и глядела, кусая губы.

Ступни отличные, словно у девчонки. Над ними толстые икры, выпирающие голени и дубовые бедра; треугольник посредине тщательно выбрит, а выше — кошмар пуза, обвисшие плечи, мощная шея, лицо обрюзгшего попугая. Редкие волосы. И самое паршивое, то самое, что Эва Хартман все время проклинала — Господь Бог, который покинул ее саму и Вроцлав, поскупился на чудо, которое могло бы ее спасти. Буфера. Над животом, которого не изгнали долгие часы упражнений, не было, собственно говоря, ничего, так себе, два малюсеньких холмика, соски словно припухлости. Когда-то девушка их проколола, но стало еще хуже. Эве Хартман хотелось плакать.

Она набросила халат и глядела в окно на свой Вроцлав. Видела же она железнодорожную насыпь, под ним: забегаловку возле столовки, лавочку с тряпками возле секс-шопа…

Сейчас она побежит в ванную и начнется великое забытье, процесс выбрасывания тела из головы, всей своей увечности, выталкивание его за границы звуков, книг, деловых операций, дисков из-под прилавка, кетчупа с хлебом, пенсионерок. Быть может, кто-нибудь позвонит. Или даже не позвонит — это не изменит жизни Эвы Хартман, так что сейчас необходимо надеть на себя все эти мелочи, чтобы быть чуточку более: пластыри событий, повязки из людей, компресс из книжки с музыкой, через два-три часа все будет уже вполне даже хорошо, но сейчас Эва Хартман — это человек без кожи; именно так я вижу ее и чувствую, Эва Хартман — это громадная открытая рана.

Поделиться с друзьями: