Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Мать коротко рассказала, что произошло в Розей: «Все дороги были забиты горожанами и крестьянами, бредущими неведомо куда, они несли или везли — на машинах, повозках, тачках — самое дорогое из имущества. Но больше всех удивила меня одна нищенка: она толкала перед собой детскую коляску, полную каких-то лохмотьев, а сверху стоял золоченый деревянный рождественский башмак». Однажды утром мать обнаружила, что город опустел, даже жандармы, и те ушли; лишь старики там и тут сновали по своим обычным делам. Стояла жара. Из-за ставен запертых мясных лавок просачивалась вонь, привязанные собаки, без еды и питья, страшно завывали, кролики чахли в клетках, коровы мычали в стойлах. Моя помещица-мать не смогла вынести мучений брошенных животных: собрала нескольких женщин и стала разносить вместе с ними воду собакам, сено кроликам, доить коров. Но что делать с молоком? Почему бы не отнести его беженцам? Она села на обочине, а ей по цепочке передавали ведра с молоком. Прошли беженцы, потянулись французские солдаты — они тоже обрадовались неожиданному провианту. Потом появились первые немецкие мотоциклисты. Тут я, с некоторым опасением, спросила: «Надеюсь, их ты не поила молоком?» — «Почему же? Поила. Они устали, хотели пить. Один пристроился к ведру, а потом побледнел весь и спрашивает: «А оно не отравлено, ваше молоко?» — я даже рассмеялась. И успокоила

его: «Стара я уже, чтобы кого-то травить»…»

Избыток великодушия моей матери, возможно, компенсировал отказ мадмуазель Дюре ухаживать за раненым немцем. Между тем, когда я, слишком возмущенная всем, что происходило на моих глазах, заявила, что каждый народ, мол, имеет то, чего заслуживает, не кто иной, как моя мать, встала на защиту французов: «Нет, нет, — сказала она. — Мне жаль их от чистого сердца. Они так несчастны. Знаешь, несколько дней назад одна женщина сказала мне: «Моего мужа убили еще на той — настоящей — войне. Страшно сказать, но боюсь, когда сын вернется с этой, я уже не смогу любить его, как раньше». Мне пора было возвращаться на работу, и я забеспокоилась, как моя мать доберется назад. «Не волнуйся, доберусь, — сказала она. — В крайнем случае, поживу у этого господина, — он сам предложил», и тот поддержал ее: «Не стоит бояться, такая женщина нигде не пропадет».

Святослав

Письмо от 30 мая 1940 года из Англии:

«28 мая часам к двум я оказался в Мало-ле-Бен и потащился в порт. Там уже толпы британских солдат пытались погрузиться в лодки под непрерывной сильной бомбардировкой. Я улегся в воронку от снаряда и, сморенный усталостью, заснул. Утром 29-го я отправился в Дюнкерк и, к собственной радости, наткнулся там во дворе большого дома на французскую роту мотопехоты. Приняли меня чудесно, буквально закормили: суп, мясо, хлеб, вино — всего вдоволь, от этого первого с 10 мая настоящего обеда и от накопившейся усталости я просто валился с ног. Жара стояла невыносимая. Я поплелся на берег и брел километра три или четыре в странном раздвоенном состоянии: часть меня медленно тащилась вдоль воды, с трудом вытягивая ноги из песка, а другая оторвалась от реальных событий и легко парила над грохотом, жизнью и смертью. У меня не хватило сил найти тень, я снова свалился в воронку от снаряда и проспал под палящим солнцем и бомбардировкой часов до шести-семи вечера. Проснулся я оттого, что меня осаждали маленькие теплые комочки, они лезли под руки, щекотали лицо. Оказалось — еще слепые щенки, видимо, мать их убили, едва они появились на свет. Усталость так и не прошла, но я опять потащился вдоль берега, время от времени присаживаясь на пустые ящики из-под печенья — то ли их кто-то приволок, то ли выбросило море. Солнце садилось. Бомбардировка побережья прекратилась, но вражеские самолеты продолжали атаковать грузовые суда и эсминцы, стоящие на рейде. Разумеется, это было ужасное, хотя и грандиозное зрелище. У меня под ногами что-то блеснуло — золотые часы с браслетом. Я уже было наклонился, чтобы поднять их, но тут подумал: вдруг меня сейчас убьют, и последним моим поступком станет присвоение чужого добра.

Я сидел на ящике, когда волны вынесли к моим ногам труп молодого британского офицера. Я не мог на него смотреть. Встал и направился к госпиталю. Положение неопределенное, останусь ли я в живых, и то сомнительно; однако я решил возобновить попытки попасть на корабль. Шансы, конечно, были невелики, дважды у меня ничего не вышло. На берегу скопилось несколько тысяч человек, а пароходов подходило всего семь или восемь. Я видел, как вспыхнул, словно факел, один из кораблей, люди посыпались за борт. Английские солдаты хоть и относились, казалось, к происходящему безразлично, но дисциплину соблюдали. Стоило офицерам дать команду — строились, равнялись и продолжали так стоять даже под обстрелом, пока командир не приказывал разойтись.

Наступила ночь, я устроился в бомбоубежище рядом с госпиталем, где уже вповалку спали солдаты и офицеры. В три часа я вышел наружу. Затишье. Впрочем, насколько я заметил, даже самые эффективные воздушные налеты не наносят такого ущерба, как артиллерийские обстрелы. Брошенный велосипед найти ничего не стоило. Я уже стал подумывать, не пересечь ли мне второй раз линию фронта, чтобы пробиться назад в Париж, как вдруг оказался перед большой баркой, увязнувшей в песке. Одному мне было не под силу столкнуть ее на воду, и я пошел за британскими солдатами. Со мной согласилось идти семь человек, как и я, едва волочивших ноги. Мы, словно сомнамбулы, налегли на посудину, потихоньку подталкивая ее к воде, потом из последних сил стали по одному карабкаться через борт. И только оказавшись в лодке, обнаружили, что в ней осталось одно весло, — а этого явно недостаточно, чтобы сняться с мели. Хрупкая надежда на спасение растаяла вновь. Совсем отчаявшись, мы сидели, понуро опустив головы. И тут случилось чудо: морские волны прибили к берегу второе весло; мы сразу воспряли духом. Мне уступили место у руля — Please, sir [78] , — и мы вышли в открытое море: двое на веслах, остальные вычерпывали касками быстро прибывавшую воду. Настроение было замечательное, мои англичане затянули «It's a long way to Tipperary»… [79] Словно в сказочном сне, перед нами вырос эсминец. Нас заметили; мгновенно от судна отделился катер. Матрос прямо на ходу, не сбавляя скорости, подцепил нашу лодку шлюпочным крюком и потащил на буксире к судну. Мне очень понравилось, что, когда мы пристали, ни один из британцев не шелохнулся: они предоставляли мне право первым подняться по трапу. Нас уже ждал чай с сухариками. Я торопливо проглотил последний кусочек и тут же повалился в гамак — его уже натянули в кают-компании, — меня снова сморило. Я еще успел услышать свист падающей бомбы, подумал даже «в нас или не в нас?», но ответа так и не узнал. Проснулся я при ярком свете дня и увидел, что вдали уже вырисовывается скалистый берег Дувра».

78

Пожалуйста, сэр (англ.).

79

Долог путь до Типперэри (англ.).

3 июля 1940 года мы узнали о событиях в Мер-эль-Кебире. Те самые люди, которые весело праздновали перемирие, страшно возмущались теперь «предателями британцами», а вот я не слишком, — я и сегодня не считаю нужным это скрывать. Разумеется, мне было неведомо истинное положение, поскольку новости доходили до нас нерегулярно, урывками, да и неизвестно, правдивые ли. Но и того, что я видела и слышала, было достаточно,

чтобы убедиться: Франция раздавлена полностью, абсолютно, она уже не в силах сопротивляться требованиям немцев. А если еще вспомнить о традиционном соперничестве Англии и Франции, особенно между военно-морскими силами обеих стран, то становится ясно, что на самом деле стоящая в порту Мер-эль-Кебир эскадра представляла реальную угрозу лишь для оставшейся на поле битвы Великобритании. Иначе, почему корабли, если уж им так не хотелось подойти к британским берегам под командование генерала де Голля, не ушли хотя бы в нейтральный порт: в Португалию, в Латинскую Америку? К тому же лучше, на мой взгляд, самому потопить свой корабль, чем дожидаться неминуемого приказа противника. Я склоняла голову перед жертвами, тем более что и решение, и отказ его выполнить исходили не от них, — но англичан не проклинала, поскольку победы без жертв не бывает.

Я тогда не знала, что Черчилль, большой и верный друг Франции, плакал, отдавая приказ о бомбардировке французского флота, — ему не оставалось ничего другого, как признать справедливость доводов лорда Бивербрука [80] — но я и тогда ему верила. Не с досады отдал он тот приказ.

С прекращением военных действий жизнь госпиталя понемногу нормализовалась, но он постепенно переходил в руки немцев. Они облюбовали наш госпиталь для своих раненых, поскольку он был самым новым в округе. Вели себя немцы обходительно, никто не станет этого отрицать. Встретишь в лифте — вперед пропустят, в парке — дорожку уступят, но мы с ними никогда не разговаривали, да и о чем было говорить? Наших раненых стали развозить по парижским госпиталям, персонал — увольнять. Меня выставили первой — думаю, как иностранку, — но это возмутило моих раненых. Когда они узнали от Филлью, что старшая медсестра освободила меня, даже не поблагодарив, и не выдала никакого свидетельства, я получила взамен столько доказательств признательности и дружбы, что дурацкая горечь быстро рассеялась. «Вы самая настоящая француженка», — написал мне сержант Анри в утешение, — в тех обстоятельствах это звучало несколько наивно. Со всех сторон тянулись ко мне руки с адресами в Бретани, в Оверни, в Дё-Севре и в Савойе: теперь, уверяли мои подопечные, я могу до конца своих дней жить, переезжая с места на место, везде меня примут и будут кормить задаром. Особенно возмущались Филлью и Мариэтта. «Это за халаты старуха на вас взъелась, — горячился Филлью, — но она нечисто играет, сама же сказала, что каждый после демобилизации может взять с собой одеяло и лекарства на выбор, хоть наркотики, чтобы немцам не оставлять, — я не возьму, если вам тоже одеяло не достанется». И тут же принес, теплое, чисто шерстяное. Я забрала его без зазрения совести, а пресловутые халаты оставила в ванной, — кому они теперь нужны? Наконец, расцелованная, осыпанная обещаниями и пообещав в свою очередь Анри помочь сбежать из госпиталя, куда его переводили, я села в санитарную машину, идущую в Париж, имея на все про все четыреста франков — подарок матери (кстати, зарплату капрала санитарных частей французской армии я так и не получила), да воинский трофей — одеяло, которое мне очень и очень пригодилось холодной зимой 1940–1941 годов.

80

«В ночь на 2 июня Бивербрук был вызван к Черчиллю. В кабинете уже находились А. В. Александер, первый лорд Адмиралтейства, и сэр Дэдли Паунд, главнокомандующий военно-морскими силами. Все были напряжены и взволнованы… Черчилль объявил, что это единственно возможное решение и заплакал». «Санди Экспресс», апрель 1966 г. (Прим. автора).

В оккупированном Париже

Итак, 9 июля я вышла из санитарной машины возле вокзала Сен-Лазар: в одной руке чемодан с иконой и бутылкой арманьяка, через другую перекинуто неуместное в такую жару одеяло.

Над Парижем развевались флаги со свастикой, на стенах белели листовки, призывающие растерянное население броситься в объятия великодушных завоевателей. Как выяснилось позже, сотни тысяч парижан вернулись в тот период к родным очагам, но этого совсем не было заметно. Париж опустел. Я не встретила даже ни одного немца, пока шагала, словно во сне, по бульварам с закрытыми кафе и магазинами, а потом по улице Руаяль. Звук моих шагов гулко раздавался в тишине. На небе не было ни единого облачка, солнце заливало площадь Согласия, расстилавшуюся передо мной каменной пустыней. Возле моста немецкий офицер окинул меня беглым взглядом, но я прошла мимо, будто его и не было.

В доме № 10 по улице Сен-Пер находилась мастерская бельгийского художника Оливье Пикара, моего друга, — в прежние времена он не раз предоставлял ее в мое распоряжение, когда сам куда-нибудь уезжал. Вот и теперь я надеялась найти здесь кров. К счастью, консьержка оказалась на месте. Она была слишком старой — помнила еще 1870-й — и не могла уже колесить по дорогам. Нос ее у самого основания украшало нечто вроде рога, словно она принадлежала к миру динозавров, но — Бог свидетель — как я была рада снова ее увидеть. Она узнала меня и тут же вручила ключи от мастерской. Я влетела на пятый этаж, распахнула дверь. Сквозь стеклянную стену солнечный свет падал на запыленную мебель, картины: вся обстановка напоминала мне о мирных днях. Я задернула синие шторы, легла на диван лицом к стене. Теперь у меня было время для горьких раздумий. Что же случилось с Францией? Я мучилась, словно доверчивый любовник, обманутый горячо любимой женщиной. И самым страшным мне казалось не поражение: в любой войне одна сторона побеждает, другая проигрывает, и бесчестье не всегда угрожает побежденному — ужасней была та духовная скудость, проявления которой я наблюдала.

Нацию просто-напросто предали, и не только пятая колонна — неважно, фашистская или коммунистическая, — ее прежде всего предали те, кого принято называть элитой. Давно уже Франция занималась только лишь просвещением своих детей, не стремясь привить им чувство гражданского долга. Я много вращалась среди интеллигенции и знала, что безволие для этого круга весьма характерно, отвага здесь ограничивалась словами, — а это была не та власть, чтобы карать за слова. И вот вам результат — счастливая страна легко потеряла боеспособность.

Предательство? Разве для того, чтобы сокрушить целый народ, недостаточно беспечности и безразличия к интересам общества? Ответственные лица часто оказываются самыми безответственными, и даже наиболее выдающиеся военачальники предыдущих войн порой не подозревают, как сильно меняются правила игры от поколения к поколению. И не стоит искать оправдания в несчастье. Французы не могли простить Бельгии капитуляции, англичанам — того, что те первыми оставили Дюнкерк, когда поражение стало очевидным. Черчилля невзлюбили за план обороны Парижа, каждой улицы, каждого дома, — но как, скажите, можно победить, отстоять мир, если не желаешь за него платить? Смерть государства, нации, народа — в капитуляции, отказ от борьбы равносилен самоуничтожению.

Поделиться с друзьями: