Таков мой век
Шрифт:
Их было пятьдесят восемь человек самых разных профессий: ювелир, астроном, два адвоката, депутат, несколько инженеров. Бедный сержант, приставленный к необычным новобранцам для обучения, не успевал приходить в себя от удивления. Например, изложив довольно подробно принцип действия телеметра, он спросил, может ли кто-нибудь хотя бы в самых общих чертах повторить его объяснение. И астроном тут же прочел блестящую лекцию по оптике, да так, что у сержанта челюсть отвисла. Зато разобрать и собрать пулемет этот лектор так никогда и не сумел.
Правда, Святослав уже имел военную подготовку: он до семнадцати лет учился в Донском кадетском корпусе, созданном после гражданской войны на территории Югославии, получив по его окончании степени бакалавра и магистра. Гвардейцам
Париж тем временем продолжал беззаботное существование. Враг с места не двигался, и союзники не думали наступать.
Однажды я отправилась с находившимся в увольнении Андре Маршалом, выглядевшим в своей форме на удивление цивильно (хотя самое странное впечатление в этом отношении производил несомненно Мане Кац: худенький, он буквально болтался в обмундировании, а седые волосы в беспорядке выбивались из-под форменной фуражки), в Монруж, в студию Франсиса Грюбера. До этого мне не приходилось видеть живопись Грюбера, и я была просто потрясена его картинами: темные краски, ломаные линии, что вполне соответствовало внешнему облику художника, хотя по натуре он оказался скорее жизнелюбцем. Работы его были безусловно талантливы, но избави Бог иметь их дома.
Втроем мы пошли в бистро матушки Мишель на улице Лежьён-Этранжер, там собирались и другие наши знакомые. Вот где сразу чувствуешь аромат местной кухни. Сама матушка Мишель ни винцом, ни кальвадосом не гнушалась. Она — человек настроения, фиксированные цены не для нее. Пришел — положись на хозяйку; и блюда она предложит, и бутылки выставит на стол по своему выбору: полное ощущение, что попал на средневековую трапезу. А подойдет время рассчитываться, матушка Мишель объявит: «Сегодня столько-то с носа». Ни качество, ни количество съеденного или выпитого при этом не важно, она действует по наитию. То пять франков, а то пятнадцать, порой дорого, другой раз до смешного дешево, словом — лотерея, да и только. Атмосфера быстро нагревается, между столиками проскакивают искры симпатии, беседа вскоре становится общей, хоть и несколько бессвязной. К нам подсаживается, чтобы выпить последнюю чашку кофе, очаровательный молодой человек, ярко выраженный еврей. Он служит в Музее человека. В 1945 году мы вот так же встретимся с ним в кафе, и он покажет мне номер на руке — след нацистского лагеря.
Другой день, другая обстановка. Мы в квартире Хетти Уайборг на набережной Конти, празднуем вручение ей ордена Почетного легиона. Как многие американки, она — горячая патриотка Франции. Столы и женские шляпки, все в цветах. Сплошные мундиры и галуны: активисты из американских колледжей привезли во Францию подарок квакеров — санитарные машины. Один из них, не успев поцеловать виновницу торжества, утомленный бесконечными приемами и вниманием светских вакханок, вздыхает: «Господи, скорей бы это кончилось». Вокруг сплетничают, обсуждают стол, театральные премьеры, новости из госпиталей, балеты. Война словно остановилась и, кажется, так и не возобновится.
Приятель привел меня к Юки Десносу. Он — прямая противоположность тем, кто собирается на набережной Конти. Десноса призвали в армию. В квартире — настоящий кавардак. За столом (грязные тарелки, полные окурков пепельницы, опустошаемые бутылки то и дело сменяются полными) самая пестрая компания: немецкие евреи, русские эмигранты, настоящая замызганная маркиза и псевдомиллиардер из Южной Америки, возвратившаяся из турне танцовщица и, разумеется, французы — художники, поэты, актеры. Комната в густом дыму. Хозяйка дома жизнерадостно требует песен; кто-то поднимается, затягивает «Король Рено пошел на войну», и беззаботность тут же улетучивается. Пронзительные слова
печальной народной песни ничуть не устарели. Король Рено с войны идет, В руках кишки свои несет…Облетают листки календаря, месяц бежит за месяцем. 2 мая 1940 года я снова приехала в Париж. Терпеливо ждала в гостинице Международного клуба журналистов разрешения военного командования на посещение охраняемого пригородного района, то бишь Эрменонвиля, того самого места, где грезил Жан-Жак Руссо и где стояла теперь рота камуфляжа. Министерство культуры собрало тут мобилизованных в армию молодых художников, музыкантов, актеров. Здесь были Андре Маршан, Жан-Луи Барро, Тэл Коут, Ролан Удо, Леге, Брианшон…
Пора было уезжать, а разрешение все не приходило. Подчиняться правилам я люблю не больше, чем мои друзья французы. И вот 9 мая, положившись на свою удачу, я отправилась в Эрменонвиль с водкой и кое-какой типично русской закуской в саквояже.
Доехала без происшествий. Хозяин маленькой, утопающей в сирени гостиницы взял у меня саквояж, интересуясь на ходу, «не собираюсь ли я писать книгу о Жан-Жаке Руссо? Некоторые приезжают сюда специально за этим». По вечерам я сижу в большой столовой — других постояльцев нет, единственная женщина среди солдат-артистов. Еда тут по-прежнему отменная, водка сменяет вино. Все прекрасно в лучшем из миров. Война так добродушна, что, если кто из моих сотрапезников и почувствует себя неловко, невольно оказавшись в «теплом местечке», — то досада его мигом развеется. Спокойно везде — что на востоке, что в Эрменонвиле. Ребята блещут остроумием, мы смеемся. Кто-то достает из кармана окарину, от ее звуков веет чем-то древним.
«До чего же эти французы жизнелюбивы, — подумала я тогда. — До чего способны они к налаженному, разумному, продуманному благополучию, столь уместному в этом краю. Сами небеса послали им плодородные земли, омываемые морями, орошаемые реками и речушками, на которых человек и природа могут существовать в гармонии. Едешь, и через каждые пятьдесят километров пейзаж меняется, глазам открываются то равнины, то горы, то леса, то виноградники, то пляжи, то поля, и повсюду — следы деятельности человека. Сама земля будто очеловечилась, отказавшись от всяких крайностей. Что же тут удивляться, ведь именно эта страна столько лет верховодила в Европе, покоряя не только силой оружия, но и своим образом жизни, утверждая перед всем миром свой авторитет, свою мощь, свой гений, свою страсть к удовольствиям».
Я вышла из другого мира, — трагичного, не ведающего беззаботности, и мне было совестно разделять их радость.
Ранним утром мы с Андре Маршаном вышли прогуляться в лес возле Эрменонвиля. Никогда еще весна не была столь прекрасной, полной надежд. На опушке, правда, валялись выкорчеванные снарядами деревья, словно гигантские вырванные зубы, зато в глубине все было бело от ландышей. Сквозь красные стволы и зеленую листву мы видели скачущую на пегой лошади амазонку. Но надо же было нам наткнуться на труп косули! Из проеденного червями бока сочилась зеленоватая жижа; туша вздулась, раскорячилась — прямо иллюстрация бодлеровской падали; — туча зеленых мух кружилась над ней; и все мигом исчезло: весна, счастье, веселье.
Хозяйка, похоже, уже дожидалась нас. Она издали что-то кричала, отчаянно размахивая руками. «Бельгию и Нидерланды оккупировали немцы! Бомбили Аррас, Камбре, Лаон!»
Я кинулась в свою комнату, побросала в чемодан вещи. В голове было лишь одно: увижу ли я еще Святослава?
Не скажу, что я суеверна, но и не настолько рациональна, чтобы не верить в приметы. Отчаяние мое улеглось, как только в распахнутое окно влетела ласточка — вестница надежды. Она покружила по комнате и выпорхнула в тот самый миг, когда я открыла дверь, чтобы спуститься вниз. Пролог был сыгран, увертюра окончена; и когда я, переодетая провинциальной кузиной хозяина гостиницы, садилась в пригородный поезд, чтобы нелегально добраться в Париж, действие трагедии уже развивалось полным ходом.