Тайная история
Шрифт:
Его отношения с Банни сложились совсем иначе. Они вполне ладили в компании, но, стоило подольше понаблюдать за каждым из них, становилось ясно, что они очень редко делали что-нибудь вместе и никогда не проводили время вдвоем. Причину этого я знал, мы все знали. И все же долгое время я искренне полагал, что, в общем и целом, они хранят взаимное дружеское расположение. Мне и в голову не приходило, что в бесцеремонных шутках Банни на определенную тему было припрятано отточенное лезвие злобы, предназначенное специально для Фрэнсиса.
Наверное, самое болезненное потрясение испытываешь, когда вдруг понимаешь, насколько был слеп. Я ведь совершенно не задумывался — а задуматься стоило — над тем, что в этих дремучих предрассудках Банни, так меня забавлявших, нет ни грамма иронии, но лишь глухая, непробиваемая
При нормальных обстоятельствах Фрэнсис прекрасно мог бы постоять за себя. Он был вспыльчив по природе, остер на язык, и ему бы не составило никакого труда поставить Банни на место, однако он, по понятным причинам, относился к этой соблазнительной возможности с опаской. Мы все с мучительной ясностью видели ту метафорическую склянку с нитроглицерином, которую Банни держал при себе днем и ночью, периодически показывая нам ее краешек (на случай, если кто-то забыл, что она постоянно с ним), и мог шваркнуть об пол в любой момент.
Честно говоря, у меня не хватает духа перечислить все гадости, которыми он, на словах и на деле, досаждал Фрэнсису: унизительные розыгрыши, ремарки о педиках и трансвеститах, дотошные расспросы о его предпочтениях и привычках — клизмы, хомячки, лампочки? Все это изливалось на его бедную голову нескончаемым зловонным потоком.
«Хоть раз, — помню, однажды прошипел Фрэнсис сквозь зубы. — Один-единственный раз мне хотелось бы…»
Но, по большому счету, все мы были абсолютно беспомощны.
Казалось, я, тогда еще ни в чем не повинный ни перед Банни, ни перед остальным человечеством, избегну плачевной участи мишени под этим непрерывным снайперским огнем. К сожалению, не тут-то было, и, возможно, сожалеть об этом скорее следовало Банни, чем мне. Только слепой не увидел бы, как опасно в его положении отталкивать единственное беспристрастное лицо, единственного потенциального союзника. Ведь Банни на свой лад был симпатичен мне не меньше остальных, и я бы еще семь раз подумал, прежде чем окончательно встать на их сторону, не примись он за меня с таким остервенением. Возможно, им двигала ревность, ведь он начал сдавать позиции в группе примерно с момента моего там появления. Подобная детская и нелепая обида, безусловно, никогда не проступила бы на поверхность, не угоди он в объятия паранойи, напрочь лишившей его способности отличать друзей от врагов.
Мало-помалу во мне росло отвращение к нему. Словно не ведающая жалости гончая, он мгновенно и безошибочно схватывал след всего, что выбивало почву у меня из-под ног, всего, что я старался скрыть любой ценой. Он не уставал развлекаться, играя со мной в одни и те же садистские игры. Ему нравилось провоцировать меня на вранье. «Шикарный галстук, — говорил он, к примеру, — это ж небось „Эрмес“?» И, стоило мне согласиться, быстро тянулся через стол и выставлял на всеобщее обозрение более чем скромное происхождение моего несчастного галстука. Или вдруг резко замолкал посреди разговора и спрашивал: «Ричард, старик, а чего это у тебя нигде ни одной фотки предков, а?»
Именно к таким деталям он и обожал цепляться. В его собственной комнате размещалась целая выставка безупречных семейных сувениров, совершенных, как серия рекламных плакатов: мать Банни в белой норковой горжетке — юная дебютантка бала дарит фотографа высокомерным взглядом; Банни в компании братьев — маленькая орава бегает с ракетками по яркому черно-белому полю для игры в лакросс; Рождество в кругу семьи — респектабельный родительский дуэт в дорогих халатах, роскошная елка, под елкой — донельзя навороченная железная дорога, на переднем плане пятеро белобрысых мальчуганов в одинаковых пижамах резвятся с ошалевшим спаниелем.
«Что?! — восклицал он, изображая невинное изумление. — В Калифорнии кончились фотоаппараты? Или ты просто не хочешь, чтоб друзья любовались убогим полиэстровым костюмом твоей мамочки? Кстати, что твои родители заканчивали? — продолжал он, прежде чем я успевал вставить хоть слово. — Йель, Гарвард, Принстон? Или какой-нибудь захудалый колледж — это все, на что их хватило?»
Рассказывая о семье, я старался не завираться, но столь яростных атак мои басни, конечно, выдержать не могли. Мои родители даже не окончили школу, а мать действительно носила дешевые брючные костюмы,
купленные в фабричном магазине. У меня была одна-единственная ее фотография — размытый поляроидный снимок. Щурясь в объектив, она стояла, опираясь одной рукой о забор и положив другую на новую отцовскую газонокосилку, которая и послужила поводом прислать мне это фото: мать посчитала, что меня заинтересует последнее семейное приобретение. Других фотографий матери у меня не было, и я хранил снимок, заложив им букву «М» в словаре Вебстера, но как-то ночью вскочил с кровати, охваченный внезапным страхом, что Банни, большой любитель совать всюду нос, чего доброго, обнаружит его. Ни один тайник не производил впечатления надежного. В конце концов я сжег фото в пепельнице.Подобные приватные дознания были отвратительны, но у меня нет подходящих слов, чтобы описать мучения, выпадавшие на мою долю, когда он демонстрировал свое искусство в присутствии зрителей. Банни давным-давно мертв, requiescat in расе, [81] но до конца своих дней я не забуду ту изуверскую интерлюдию, которую он разыграл со мной однажды в гостях у близнецов.
Парой дней раньше Банни доставал меня расспросами о том, где я учился. Не знаю, почему я не мог взять и выложить правду, что ходил в самую обыкновенную школу у себя в Плано. Фрэнсис побывал во множестве самых элитных школ Швейцарии и Англии, а Генри, прежде чем бросить учебу в десятом классе, — в не менее элитных американских заведениях. Однако близнецы закончили ничем не примечательную школу в Роаноке, и даже прославленный Сент-Джером, где учился Банни, был на самом деле всего лишь дорогой коррекционной школой — из тех, чью рекламу («мы уделяем повышенное внимание детям, недостаточно успевающим в учебе») можно увидеть на последних страницах любого журнала вроде «Кантри энд Таун». У меня не было ни одной серьезной причины стыдиться, и все же я увиливал от ответа, пока наконец Банни не припер меня к стенке. Отчаявшись, я сказал ему, что ходил в Рэнфрю-холл — в этой частной школе неподалеку от Сан-Франциско учатся, а вернее, играют в теннис благополучные юнцы без особых интересов. Ответ его вроде бы устроил, но потом, к моему беспредельному смятению, он вновь поднял эту тему при всех.
81
Пусть покоится в мире (лат.).
— Так, значит, ты учился в Рэнфрю? — дружески поинтересовался он, приготовясь закинуть в рот горсть фисташек.
— Да.
— А в каком году, говоришь, ты закончил?
Я назвал настоящую дату своего выпуска.
— О, так ты учился там вместе с фон Раумером, — сказал он, деловито жуя орешки.
— Что-что?
— Алек. Алек фон Раумер. Из Фриско. Друг Клоука. Он тут как-то заглянул к нему, и мы немного пообщались. Говорит, в Хэмпдене — куча ребят из Рэнфрю.
Я не ответил, надеясь, что на этом он успокоится.
— Так это, ты знаешь Алека?
— Ну так, немного.
— Забавно. А он говорит, что не помнит тебя, — сказал Банни и, не спуская с меня глаз, потянулся за новой пригоршней фисташек. — Ни капли.
— Ничего удивительного, школа-то большая.
Он кашлянул.
— Уверен?
— Ну да.
— Фон Раумер вот говорит, крошечная. Всего две сотни учеников.
Он помолчал и, подкрепившись орехами, продолжил:
— А в каком корпусе, я забыл, ты там жил?
— Тебе это все равно ничего не скажет.
— Фон Раумер сказал, чтоб я обязательно у тебя спросил.
— И что от этого изменится?
— Да нет, нет, ничего, старик, это я так… — сама безобидность, поспешил он успокоить меня. — Просто чертовски странно, n'est-ce pas? [82] Вы с Алеком крутились целых четыре года в таком тесном месте, и он даже ни разу тебя не заметил.
— Я был там всего два года.
— А почему тебя нет в выпускном альбоме?
— Очень даже есть.
— А вот и нет.
82
Не правда ли? (фр.)