Тень жары
Шрифт:
Копиист за моей спиной тихо произнес:
– Господи...
Я обернулся; я видел, как медленно опускаются его веки. С минуту он стоял, прикрыв глаза, – наверное, выискивал что-то в памяти.
– Господи, так не бывает, – сказал он, отшатнулся, привалился спиной к стене коридора.
– Бывает, – возразил я и прикрыл дверь.
Бывает, бывает... Сложим наши палочки – одну к одной.
Они возвращаются в свой барак после тяжелого трудового дня на угольных копях, или в полях, или на землеройных работах и чинно рассаживаются у стола; они были всегда, но теперь их особенно много – посланников другого мира, его полпредов и его консулов; их не приглашают сюда, им не вручают верительных грамот, но они все равно приходят и приносят с собой душный запах затхлого барака, где стены поросли копотью, а одно-единственное окошко почти не пропускает света. Эти люди везде и всюду несут в себе примету придавленности к земле; они рождаются на свет прямыми, сильными и здоровыми, но низкие потолки их бараков, сам тяжелый смрадный
– Ты сядь, отдохни, – я подтолкнул копииста к телефонному столику, он тяжело опустился на стул.
– Ты делал копии Ван Гога? Почему? С какой стати? Только Ван Гога?
Да, только его... Из училища, с третьего курса, загремел в армию. Художники там – публика очень уважаемая, замполит быстро пристроил его к делу: транспаранты малевать, расписывать ленинские комнаты. Он настолько одурел от вычерчивания классических для советской социалистической иконописи профилей и анфасов, что всерьез засомневался: а сможет ли по выходе из этого паноктикума, густо украшенного кумачом, взяться за кисть. Служил он в Германии. Там не было увольнений, но для него делали исключение – замполит изредка брал с собой в город. Как-то он увидел – в витрине магазинчика, торгующего художественными поделками: масса копий, хорошо, добротно выполненных, в основном постимпрессионисты. У них там, у немцев, это было в моде. Скорее всего, поставлено на поток: кто-то Гогена размножает, кто-то Мане, кто-то Ван Гога. Потом, уже на гражданке, он подумал: почему бы и нет? Ну и занялся. Продукция пошла неплохо, были даже заказы. Один ненормальный заказал "Прогулку заключенных".
– Ты хочешь спросить, писал ли я это? – он кивком указал на дверь Музыки.
– Да.
– Нет, не писал.
– Почему?
– Не знаю. Вообще "ЕДОКИ КАРТОФЕЛЯ"... – он прикрыл глаза; наверное, восстанавливал в памяти линии и тона оригинала. – Нет, скопировать это можно. Но не в том суть. В этом холсте есть что-то такое... Его нельзя держать дома.
Нельзя повесить на стену. Это опасно. И жить с ними, с ЕДОКАМИ, по соседству – тоже нельзя.– Почему?
– Потому что если они рядом, если каждый день где-то поблизости, то можно... заболеть. Можно просто сойти с ума.
– Сойти с ума?
– Да, сойти с ума.
Я закурил, протянул ему пачку, он отрицательно покачал головой, постучал ладонью в грудь: легкие...
– Я понимаю, тебе трудно бросать свою копию, когда осталось сделать последний мазок... Но придется – если, конечно, не хочешь сделаться одним из НИХ. И во-вторых, бросай свою вшивую заготконтору, или где ты там сейчас состоишь водителем. Займись делом – ты же умеешь. Я знаю наверняка– видел, у Марека. Займись своей работой. Только в ней есть смысл.
Он долго сидел, ссутулившись, сдавив ладонями виски.
– Ничего из этого не выйдет, – сказал он наконец. – Они же пылеводонепроницаемы, они не читают книги и не ходят в музеи, чтобы стоять перед картинами.
– Ну и пусть...
Он внимательно, профессионально пристрастно изучал мое лицо – наверное, хотел в каком-то мимическом движении расшифровать смысл реплики, повисшей в долгой паузе.
Да пускай, пускай! Пусть не читают и пусть не ходят, им от нас все равно никуда не деться; один очень мудрый человек как-то заметил: хорошая книга спасает... Она спасает даже того, кто ее никогда не читал – и не прочтет до гробовой доски. Книжный лист, холст, мелодия, движения резца по камню – все едино, все способно спасать, было бы желание спасаться. А если нет – так вольному воля, пусть пеняют на себя!
Пусть пеняют на себя – НАСТАНЕТ ВРЕМЯ, МЫ ПРОЙДЕМ СКВОЗЬ СТЕНЫ, ВСТАНЕМ У НИХ ЗА СПИНОЙ, ОНИ ПОЧУВСТВУЮТ СЕБЯ В НАШЕЙ ШКУРЕ - И ТОГДА ОНИ ПРОСТО СОЙДУТ С УМА.
– Думаешь – так? – спросил он.
– Только так!.. Как тебя зовут?
– Митя... – он смутился.
И я почему-то смутился; наверное, потому, что мягкое плюшевое имя плохо вязалось с его заскорузлым лицом – эта мягкая святочная ткань давно выцвела, ушла через поры из его тела, отделилась, отстранилась и упала дымчатой вуалькой на лицо – точно так же, как у всех Нас; Мы прячем за муаровым дымом имен, отчеств, фамилий и кличек Наши лица, но скоро эту ткань развеет ветер, и Они увидят Нас и узнают, и поразятся, насколько же Нас, ЕДОКОВ КАРТОФЕЛЯ, много.
Митя улыбнулся – беспомощно, по-детски: "Я в самом деле проголодался... А что на обед?"
Я укоризненно покачал головой: сам знаешь – и сегодня, и вчера, и завтра, и до гробовой доски.
Он прикрыл глаза:
– Конечно, знаю, конечно.
Он определенно близорук. Или просто устал сидеть на боевом посту. Или не самое благоприятное впечатление производит на него то, что по ходу разговора я посасываю за щекой тугой комочек "истинной свежести" – так или иначе, он слушает меня насупившись, ковыряет спичкой под ногтем, изредка поднимает глаза, точно проверяя, на месте ли я или уже удалилась, позабыв в казенном доме свой голос; он опускает лицо и закатывает глаза – это именно то движение, каким достопримечательны близорукие люди.
Наверное, носит очки – но дома, а не при исполнении; "при исполнении" он рассеянно следит за моими сбивчивыми объяснениями и время от времени отворачивается к окну, ритмично расчерченному прутьями решетки.
Если меня спросят, отчего так скверно и скованно чувствует себя человек, оказавшийся в милицейских апартаментах – точнее это состояние отражает, на мой вкус, термин "приплюснутость" – так я-таки вам скажу, чтобы вы не искали причину там, где ее нет. Ее нет в этих холодных, бесстыдно раздетых стенах, крашенных унылой масляной краской; и даже в решетках, графящих живой уличный свет на равные квадраты; а уж в ровном шуршании радиоэфира, на штилевую поверхность которого время от времени выныривают шипящие голоса, ее нет и подавно, ибо причина прорастает не столько в антураже, сколько в запахе.
Если безнадежность чем-то и пахнет, то пахнет именно этой тусклой и совершенно безликой комнаткой, где мы объясняемся с милиционером вот уже примерно с полчаса, и он ничего от меня не может добиться, или почти ничего.
Ну хорошо, он ваш учитель... Дальше? Когда он ушел из дома? Во что был одет? Где был замечен в последний раз? Возраст?
Я втягиваю голову в плечи – сказать мне почти нечего, я даже возраст его не знаю.
Особые приметы? Хромой? Сильно хромой? Ногу подволакивает, говорите? Слава богу, хоть какая-то есть зацепка...
– И что теперь?
– Ну что... – он пожимает плечами и разламывает спичку, как бы подводя итог нашему общению. – Наверное, будет заведено розыскное дело. Знаете, сколько их по городу заводится? Тысячи полторы-две в течение года.
– Неужели так много? И все – без вести пропавшие?
Характеристику "без вести пропавший", терпеливо разъясняет он, еще нужно заслужить – долгим и честным отсутствием; стаж этой выслуги – пятнадцать лет с момента заведения дела.
Как на войне... Пропавшие. Исчезнувшие. Уж лучше похоронка, чем так – уйти в никуда.