Тень жары
Шрифт:
"Тоже мне охотник, – подумала я, – мог бы и вмешаться..."
Кажется, он угадал ход моих мыслей.
– Светиться в городе с ружьем? Шутишь, что ли?
Я расхохоталась.
"Светиться" – чудное словечко, вчера я на него наткнулась в мемуарах какого-то нашего легендарного рыцаря плаща и кинжала; исследовала Алкин чердачный архив и наткнулась на эти воспоминания в одном из журналов; супершпион повествовал о том, как он "засветился" в первый же день своей карьеры, где-то в середине двадцатых годов; прибыл ночным поездом в Берлин, он направлялся в гостиницу и страшно волновался на предмет того, как впишется в чуждую всякому советскому человеку среду – языковую, бытовую, поведенческую, – а навстречу ему шествовал какой-то гражданин, явно обрадованный присутствием в вымершем городе хоть одной живой души; "Сейчас будет мой первый экзамен", – думал разведчик; когда они поравнялись, гражданин на чистейшем русском языке осведомился у рыцаря плаща и кинжала: "Слушай, друг любезный, ты, часом, не знаешь,
Мы тронулись. Водитель зеленых "жигулей" – в профильном очерке его лица было что-то от попугая – стоял возле своей покалеченной, безглазой машины и тупо следил, как по бетонному забору осторожно, рассчитывая точность каждого шага, шествует серая уличная кошка; и я сглотнула слюну...
...по счастью, мне удалось подавить в себе очередной выброс культурной информации,
Он жил в Марьиной Роще.
На скамейке у подъезда шестнадцатиэтажной бетонной башни смирно сидели три старика с пустыми глазами.
– Так я пошел? – неуверенно произнес мой охотник.
– Иди.
Мы молча посидели в машине еще какое-то время – не знаю, сколько: отрезок длиной в выкуренную сигарету.
– Пока. Спасибо тебе.
– Пока, – вяло отозвалась я.
Старики у подъезда очень напоминали аксакалов из "Белого солнца пустыни": те же позы, та же обездвиженность, тот же холодный отблеск вечности в глазах... С удивлением я поймала себя на мысли: мне не хочется, чтобы он уходил.
Он ушел, а я осталась сидеть – трудно сказать, что я тут высиживала. Из состояния прострации меня достал негромкий звук – тук-тук-тук! – костяшкой пальца он постукивал в стекло. Я кивнула: заходи!
– Я видел из окна. Что-то с машиной?
– Не заводится... Выкобенивается старушка, – я ухватилась за подсказку и повернула ключ зажигания – Гакгунгра предательски завелась с пол-оборота.
Если бы маэстро Решетникову вздумалось воскреснуть и в современной манере исполнить свое классическое полотно "Опять двойка", то лучшего натурщика для воплощения темы стыда и раскаянья ему бы не найти.
– Я же обещал починить тебе стекло... – он настолько просто и естественно преодолел неловкость паузы, что мои пылающие щеки мгновенно остыли. – Поехали. У меня есть знакомый на станции техобслуживания.
Станция техобслуживания? Ну нет, там бензином воняет, маслом, соляркой, и мужики с сальными глазами тебя ощупывают взглядом, намекая на расплату в "мягкой валюте".
– Нет, – сказала я. – Мы поедем к Панину. У него золотые руки и большой жизненный опыт. В свои тридцать пять лет он успел поработать учителем в школе, корреспондентом в газете, мойщиком трупов в морге, кормильцем стариков в больнице и тапером в борделе.
– Какой матерый человечище! – усмехнулся охотник. – Он что, твой знакомый?
Знакомый? Да нет... Он наставник. Он был моим заботливым наставником в античной литературе (недолго, в течение двух семестров), горных лыжах (опять-таки недолго, всего один сезон) и в любовных утехах (долго, лет, наверное, десять, пока я не вышла замуж). Теперь милый друг детства никем не работает. Он хорошо разбирается в машинах – у него отец был шофером в каком-то номенклатурном гараже. Панин в два счета подлечит Гактунгру. Так что мы сейчас путь держим к нам, в Агапов тупик.
Панин, по счастью, оказался дома. Поломку он ликвидировал быстро.
– Куда мы теперь? – спросил охотник, когда мы выезжали со двора.
Тут недалеко... Мы едем в Дом с башенкой, проведать Ивана Францевича: он совсем старенький, газеты не читает, радио не слушает – наверняка весть о том, что у нас грянула денежная реформа, прошла мимо него.
– Поехали, охотник! Я покажу тебе наше старое доброе небо. Оно нарисовано на потолке в Доме с башенкой.
Дом с башенкой – алмаз в нашей ржавой короне, где все плебейские стразы тускло бликуют; Дом с башенкой – камень благородный, хотя и очень причудливо огранен. Несет он в себе примету незаконченности, как будто создатель наш, наш скромный ювелир, сидел себе за рабочим столом, утомительно долго шаркая грубым напильником, вытачивал фасады и дворы нашего Агапова тупика; занялся, наконец, огранкой настоящего камня – да вот в разгар точного, скрупулезного труда отчего-то зевнул... Откинулся на спинку стула, потянулся, приподнял утомленную бровь, выронил из глазницы черное бельмо ювелирной лупы, и, запахнув полы шелкового халата, отправился, предположим, на кухню – сварить себе кофию; сготовил, серебряной гильотинкой кастрировал гаванскую сигару, закурил да и задремал себе у окна... А проснувшись, засмотрелся в какой-то другой угол верстака, позабыл про нас, принялся вытачивать другие пространства; может, Сретенку полировал, или Лубянку гранил, Арбат осторожно шлифовал – так и остался Дом с башенкой незавершенным... Должно быть, смутные готические фантазии тревожили нашего ювелира за работой –
и ожили под резцом, вычертились узкие бойницы окон, тонкие, летящие вверх линии фасада, глубокая ниша над подъездом, где встал на вечный пост Ричард и оперся локтем на рукоять огромного меча. И почему-то созрела в правом углу башенка; она эркером обнимает угол дома чуть выше уровня четвертого этажа и походит на глуповатую туру. По всему судя, дом должен бы иметь иной размер, иную форму: скажем, подъездов должно быть два – и башенки тоже две; однако через три окна от дозорного Ричарда готические линии резко, бездарно обрываются, точно рассеченные палаческим топором, а вторая половина дома обрушилась с плахи, покатилась куда-то – то ли на Сретенку, то ли на Чистые Пруды; и оттого Ричард так угрюм, тяжел в своем одиночестве, и даже не замечает, что его шлем и латы в отвратительной коросте голубиного помета... Он отшагнул в глубь полукруглой ниши; косой свет скользит по бетонным доспехам, оттеняет смотровые пазы забрала, острые холмики локтевых и коленных суставов и подчеркивает тяжесть огромной десницы в боевой перчатке; знакомы были дети под нашим старым добрым небом со вкусом свинцовых чернил Вальтера Скотта – и потому каменное чудовище, охраняющее Дом с башенкой, конечно же, звалось Ричардом, и в холодной толще бетона стучало для них львиное сердце.Смотри, охотник, выслеживай: видишь, по краю сквера бредет маленькая рыжая девочка – что-то в ней есть от бельчонка, не правда ли, – маленького безобидного зверька, заблудившегося, потерявшегося в Агаповом тупике; и какой же у нее несчастный вид – она водит... Играли дети в прядки, вставши в круг, считались для начала, и рука разводящего отмеряла доли этого круга: Вышел. Месяц. Из тумана. Вынул. Ножик. Из кармана. Буду. Резать. Буду. Бить. Все равно. Тебе...
И ей выпало водить.
Она давно водит, никак не меньше часа: товарищи по игре попрятались, и она никого не смогла отыскать, Теперь бредет краем сквера и не замечает, что щеки ее влажные от слез – какая досада! отчего она так неудачлива в детских играх? – и вдруг чувствует, как на плечо ее опускается чья-то рука. Она поднимет глаза и увидит невысокого человека в строгом черном костюме – он знаком бельчонку: с этим учителем они встречались в школьных коридорах. "У вас какая-то беда?" – спросит учитель и, взяв за руку, поведет ее к Дому с башенкой. Идти ему трудно: он тяжело приволакивает правую ногу в черном, огромном, напоминающем спелую грушу ортопедическом ботинке, на ходу он раскачивается, как будто проваливается через шаг в ямку...
Входи, охотник, в этот подъезд – здесь так прохладен и спокоен притененный воздух. Наверное, этот воздух, впущенный однажды в просторный холл с мраморной лестницей, которую стерегут две каменные вазы по бокам, тут так и остался. Множество ветров неслось мимо тяжелой входной двери с круглым окошком, в толстое стекло которого проросли нити бронзового К узора, но он, этот древний первозданный воздух, почему-то сохранился – не выветрен. И вкус в нем свой, и цвет – бледно-рыжий – как фоновый тон фотокарточек, впаянных в жесткую картонку с золотым тиснением, – таких много хранится у бабушки.
Видишь, охотник, слева от лестницы – уютная, в три четверти человеческого роста, полукруглая ниша? Внутри ее живет некое таинство пустоты – не так ли? Вот именно, таинство пустоты: здесь кто-то когда-то определенно был. Наверняка. И конечно же, мраморный. Возможно, это мраморная греческая девушка, захваченная художником в момент летящего шага и насквозь, до самой мелкой мраморной прожилки, пропитанная воздушной энергией этого вольного движения. Она застигнута врасплох, обращена в камень в тот момент, когда тяжесть тела приходится на носок, и этот крошечный носок есть все, что связывает ее с земной твердью, а все остальное – уже не здесь, уже в полете: тонкие руки, отброшенные назад, хрупкие плечи, девичьи бедра, облитые тончайшей тканью туники... еще секунда, еще грамм энергии – и девушка взлетит... Хотя, возможно, и не она занимала нишу. А вот, скажем, легионер. Если он был тут, то в нем совсем иная кровь, иной вязкости и тяжести; он, может быть, зашагнул в нишу после долгого перехода по белой раскаленной, гремящей бранным железом боевой дороге; он жаждет, горло его пересохло от пыли и зноя, и весь он в тяжелом липком поту. Пока войско устраивается лагерем, раздувает костры, он отошел к роще, снял тяжелый шлем, расслабил колено, облокотился на обломок оливкового дерева и застыл, наградив себя за долгий путь и невзгоды этим мгновением полной расслабленности; а все, из чего сложена жизнь – кровь, пот, слезы, дым пожарищ, журчание контрибуционного золота, перекошенные рты насилуемых пленниц, бегущая по земле тень стремительного дротика – все это вдруг схлынуло, стекло с потом к сухой траве; и ничего не осталось – одно спокойное бесстрашное предвиденье скорого конца, возможно, даже в завтрашнем бою...
Бог его знает, охотник, кто именно стоял в нише тоща, когда вниз по лестнице, скорее всего, стекало полотно мягкого ковра, а мимо ниши степенно двигались прежние люди с прямой осанкой; и желтый свечной след полировал глянец их цилиндров, или взрывался вдруг в драгоценной нитке дамского ожерелья – взрывался и быстро, как шипящее пламя в бикфордовом шнуре, скатывался к самому краю декольте. Девочка послушно следовала за учителем по спиральной лестнице, ввинчивающейся высоко-высоко, в самое небо, до верхнего этажа.