Тень жары
Шрифт:
Он положил мне руки на плечи, долго, внимательно изучал мое лицо.
– Ну, зачем вы так... – мягко произнес он. – Вы же с виду интеллигентный человек... Ох, извините, Христа ради, если я вас обидел, но что ж вы плачете?
Милый вы мой человек, как бы вам объяснить? Белка – зверек хрупкий и беззащитный, а в лесах у нас на Огненной Земле нравы сами знаете каковы; но все живое хочет жить, и белка тоже, и значит, ей надо обороняться – хамством, скабрезностью, отбиваться лапами передними и лапами задними; белка, к примеру, совершенно не выносит ничего инфернального, и тем не менее матерное слово запросто слетает с ее языка; поймите, это оборона и ничего больше – иначе туг же попадешься в силки; или рыси в когтистые лапы; или под удар ястребиного, кривого, как ятаган,
Он отечески привлек меня к себе, гладил по волосам, – ладонь у него теплая и мягкая, успокаивающая.
– Извините, всю жилетку вам вымочила.
– Ничего, – улыбнулся он, – на то она и жилетка. Высохнет.
– Что они пялятся?
На нас в самом деле пялилась сладкая парочка: худющий тинэйджер и низкорослая девочка, явно предрасположенная к полноте; облачены они были в фирменные доспехи всемирной котлетной империи Макдональдс, и, как я догадалась по транспаранту на длинном древке, относились к разряду "человекореклам": транспарант сообщал, что империя захватила очередную колониальную территорию (где-то здесь поблизости) и приглашает в гости.
Худое, костлявое лицо молодого человека выражало крайнюю степень безразличия ко всему, что дышит и шевелится вокруг; у девочки была рыхлая нездоровая кожа и глупые желтоватые глаза, плавающие в порочной влаге.
Когда человек со спасительной утешающей ладонью ушел, я пересекла пристанционный пятачок; мне хотелось спросить у ребят, каково им день-деньской торчать вот так в людном месте в роли человеко-рекламы, однако Сергей Сергеевич Корсаков вытолкнул из меня:
– на что девчушка, пульнув сквозь зубы острый плевок, прошипела:
– Сгинь, Кампучия!
До чего же точен бывает иной раз наш туземный язык; мозги этой дурехи наверняка уместятся в скорлупе лесного ореха, однако как гениально она ассоциирует!.. Наверное, я в самом деле произвожу впечатление Кампучии – нищей, растерзанной, расстрелянной, тотально репрессированной, изможденной, питающейся тропическими листьями, кореньями, ящерицами и насекомыми.
Роскошный ньюфаундленд просил милостыню под фонарем – экземпляр явно королевских кровей, мощный, рослый – тем ужасней был его взгляд профессионального нищего; собаку опекала девчушка лет четырнадцати с худым серым лицом фланирующая мимо публика кидала в картонный ящик купюры, и "ньюф" благодарно кивал породистой красивой головой. Время от времени собака отрывалась от работы и косилась на звук, автор которого, похоже, отбивал у нее хлеб; это был мальчик; он сидел на раскладном стульчике и играл на баяне; он старательно (сказать бы – тщательно...) играл на своем баяне – и за этой тщательностью скрывался чисто ремесленнический навык: тему уличный музыкант выводил аккуратнейшим образом, избегая помарок и тем более описок, однако изощренная каллиграфичность этого письма иссушала музыку – правильность при полном отсутствии живого начала.
Семена я у Вахтанговского, где свили себе гнездо художники, не нашла.
Последний раз мы виделись года четыре назад – случайно. Я шла по Тверской и обратила внимание на жиденькое сборище бородатых людей с транспарантами – тяжелая длань отца-основателя города парила над их всклокоченными головами... Сеня сидел на гранитном парапете и очень живописно курил. Медленно и плавно отводя руку от лица, подолгу задерживал дым во рту. Мы поболтали.
Оказалось, что они тут сотрясают основы нынешней власти. Они давным-давно, когда эти подонки (кивок в сторону Моссовета) еще по своим партсобраниям заседали, прежний идиотизм расшатывали на своих полуподпольных вернисажах; хорошо расшатывали, так что этим подонкам (кивок – туда же) власть сама в руки упала, а теперь эти подонки в порядке благодарности отбирают у художников их подвалы; им, подонкам, выгодней, чтоб в мастерских не картины писали, а торговали барахлом и водкой...
Ну, ясно: бородатая богема в очередной раз
разыгрывает под патронажем Юрия Долгорукого вечную драму российской интеллигенции...– Что за драма? – спросил Сеня.
О, этот спектакль у нас идет с огромным успехом с тех самых пор, как на Руси возникла словесность и прочие художества; называется он "За что боролись, на то и напоролись".
Больше мы не виделись.
Значит, за прошедшие годы совсем опустился и малюет уличные портреты. Жаль...
Разматывай эту жалость, белка, в обратном направлении; скачи от серых колонн Вахтанговского в сторону Агапова тупика, туда, где пыхтит заводик пищевых концентратов, отравляя запахами гнилого борща школьный двор; взберись по старому клену наверх, скакни на шершавый от голубиного помета карниз и загляни в окошко: видишь, дети рисуют, сидя за партами? Смотри; за второй партой сидит мальчик и пишет акварельное яблоко. Яблоко покоится на стуле, водруженном на учительский стол, – чтобы все дети ясно видели объект. Видят его все. Но положить на бумагу это восхитительно дышащую форму никому из них не дано; никому – кроме мальчика со второй парты; ах, как легко он пишет, и как точно! Пройдет время; он поступит в Строгановское училище, вы станете реже видеться; до тебя долетят слухи о каких-то эпатажных выходках мальчика: Измайловский парк, картины, погибающие под гусеницами бульдозеров; потом однажды он затащит тебя на "квартирную" выставку; старый дом, темная арка, шагом марш налево, угловой подъезд, – но в прокуренной комнате тебя неприятно поразит то движение вспять, какое чувствуется в самой технике исполнения его холстов; от твердой школы – к примитиву, от точной линии – к случайному, рассеянному мазку, от естественного цвета – к придуманному...
Один из здешних художников – на вид лет сорок, впалые, изношенные щеки, глубокая морщина раскалывает лоб, пегие нечистые волосы туго стянуты на затылке и собраны в жиденький хвостик, прихваченный черной резинкой – сказал, что Сеня тут давно не появляется, но он знает, где его искать, и на клочке бумаги начертил подробный план.
Творения человека с хвостиком были развешаны на фанерном щите: карикатурные, топорно исполненные портреты – гипертрофированно-огромные носы, вспухшие губы, надувшиеся лбы, выпученные глаза, саблеобразные зубы.
– Нравится? – спросил он, и, наблюдая за моей реакцией, сам же и ответил: – Нет, не нравится. И правильно... Тем не менее мой жанр глубоко реалистичен.
– Да-да, это невооруженным глазом заметно...
– Да вы не смейтесь, не смейтесь... Человек по природе своей ба-а-а-а-льшая скотина. Я просто показываю ему, насколько же он скотина. Всегда был – а теперь особенно.
Я собиралась, было, дать этому чудному портретисту дельный совет:
...однако что-то сбило меня с толку... Что-то меня здесь, среди мольбертов и картонов, все время отвлекало...
Да: бесконечное однообразие мелодии. Мальчик ни разу не сменил тему, он старательно выгачивал на своем баяне один и тот же музыкальный текст – это была тема из "Крестного отца".
Минут пять я стояла перед приземистым зданием с коротким козырьком и приходила в себя.
Четко следуя плану, начертанному арбатским портретистом, я быстро нашла этот домик.
Это был больничный морг.
Наконец я собралась с силами, поднялась по ступенькам, прошла в притененный холл, заполненный молчаливыми людьми с каменными лицами. В углу, на лавочке, в деревянной позе сидела средних лет женщина в черном, с воспаленными сухими глазами, ее мертвые руки лежали на коленях, а взгляд был направлен в никуда.
Справа дверь. Оттуда вышел молодой человек в строгом черном костюме, пересек "зал ожидания", осторожно коснулся плеча женщины, что-то шепнул ей на ухо. Она почти не шелохнулась, только тенью кивка обозначила, что сообщение дошло до нее.