Тень жары
Шрифт:
За дверью – тесный коридор, он вывел меня в сумрачное помещение с низким потолком. Пахнет сыростью, цементом и еще – едва-едва слышится странный, совершенно неуместный в этих стенах запах... Такие водятся в общественных туалетах.
В центре зала на постаменте открытый гроб, возле него суетится пожилая женщина в грязном халате, ее действиями руководит мужчина в ярком цветастом свитере. Он стоит спиной ко мне.
– Бушку ему, бушку поверни!
Наверное, он почувствовал постороннее вторжение в "обитель скорби", зыркнул через плечо, огрызнулся:
– Ну, что еще! Русским же языком...
– Здравствуй, Сеня! – сказала я.
– Привет, – прохладным тоном откликнулся он.
– Что это ты – при мертвых?
А он изменился: аккуратная короткая стрижка, здоровый цвет лица, располнел – сказывается, наверное, добротное питание.
– Работаю, – пояснил он. –
Я вышла на улицу. Сыпал мелкий дождь. Я вернулась под козырек и закурила. Минут через десять он вышел.
Иван Францевич? Ну, мать, – вспомнила бабушка, как девушкой была! Нет, не заходил, не видел, не слышал. И не хочет – заходить, видеть, слышать. И не надо вот этого, не надо! Закатывать глаза, обмирать, выкобениваться! Нормальная работа; очень, кстати, полезная – похоронный агент избавляет людей от множества тяжких хлопот; гробы заказывать, цветы, венки, панихиды – для скорбящих это слишком тяжело; похоронный агент, в конце концов, есть носитель милосердия – своим трудом отодвигает, отстраняет скорбящих от этой мороки.
Подошел водитель катафалка, пожилой, сухопарый, опрятный мужичок в кожаной шоферской куртке, попросил сигарету. Под мышкой он держал книжку "Сборник анекдотов"; вернувшись за баранку, закурил, раскрыл книгу, углубился в чтение.
– Ты целкой-то не прикидывайся, – мрачно пробубнил Сеня. – Я же знаю, о чем ты думаешь.
Да никем я не прикидываюсь и ни о чем не думаю, я просто вспоминаю: арка, шагом марш налево, угловой подъезд, темная лестница, сигаретный дым в квартире, где по стенам до самого потолка картины взбираются, а на кухонном столе стоит стеклянная литровая банка, набитая окурками, – вот именно эту запыленную банку я почему-то и вспоминаю.
– Так вот, я тебе объясню, – Сеня сплюнул в лужу и глянул на часы: – Есть еще время, еще там батюшка кадилом машет – это теперь модно... Так вот, слушай. Все это, – он утяжелил слово и подчеркнул его паузой, – ты понимаешь, о чем я говорю, так вот всему этому цена – дерьмо. Я просто вовремя понял. Чего и тебе желаю.
Шофер за баранкой шумно расхохотался.
Понесли гроб, Сеня приступил к исполнению обязанностей:
– Да не так! Ногами же вперед надо! Вот... Теперь проталкивайте его в салон.
Я отошла к воротам.
Когда катафалк тронулся, я подняла руку; любитель анекдотов притормозил, открыл переднюю створчатую дверь. Г-н похоронный агент, занимавший положенное ему боковое кресло рядом с водителем, высунулся и вопросительно поглядел на меня.
– Сень, я тебя застукала. Палочки-выручалочки.
Он махнул шоферу рукой и наградил меня напоследок откровенно инфернальным взглядом.
Везет же мне на попутчиков.
На этот раз в электричке со мной соседствовал хиппи.
Это был настоящий хиппи, лет никак не меньше тридцати пяти, матерый, закаленный в долгой борьбе за идею человек с узким, вытянутым лицом и прохладными латунными глазами. Он занимал место как раз напротив меня, спиной по ходу поезда. У него был удивительно плавный, заторможенный жест, имевший какую-то очень мягкую – то ли пластилиновую, то ли восковую – основу. Мы ехали уже минут двадцать, и все это время попутчик пристально наблюдал за мной. Наконец, он встал, снял с крючка свою холщовую суму с длиннющей лямкой (наверное, в рабочем состоянии она болтается у него в районе коленей), откинул потертый клапан, извлек из сумы апельсин, наклонился вперед и медленно, торжественно поднес его мне.
Я энергично отпиралась от подношения.
И тут он изрек:
– Все люди братья, а все бабы – сестры!
Вот уж воистину: умри, а лучше не напишешь! – после такого глубочайшего философского откровения не принять подарок я никак не могла.
В гости к Вадику на дачу я собралась через несколько дней после посещения Арбата.
Позвонила Панину, доложила о результатах своего выезда "на натуру", Панин прицепился ко мне с расспросами о черной собаке, выпрашивающей у прохожих деньги. Потом старательно снимал с меня показания относительно мальчика с аккордеоном: а какое у него лицо? а поза? Я не запомнила ничего оригинального – разве что этот мальчик был обрит наголо и тупо, не мигая, глядел в одну точку. Помнится, когда я проследила его взгляд. Гравитационный центр, магически притягивавший взгляд, располагался, если не ошибаюсь, в маленькой кафешке, накрытой прозрачной стеклянной конструкцией, удивительно
напоминавшей огородный парник. Внутри, среди живой пышной зелени, в кошмарной тесноте цвели и распускались граждане отдыхающие. С краю, едва не выдавливая хрупкую прозрачную стенку, расслаблялись три мальчика лет тринадцати, очень прилично, дорого одетые, – таких теперь много завелось у нас тут, на Огненной Земле... Они шумно общались, широко и вызывающе жестикулировали. Компанию им составляла их ровесница, наружность которой выглядела бы совершенно ординарной, если бы не губы: пухлые, пунцовые, несусветно порочные. Они пили шампанское и алчно жрали шоколад.Баянист смотрел именно туда – прямо им в измазанные толстым слоем шоколада рты.
– Ну вот! – восторженно выкрикнул Панин, - А ты говоришь!
Ничего я не говорю и вообще не понимаю, что за охота ему пришла тянуть из меня жилы.
По своим старым каналам (года три назад Панин, насколько я знаю, активно общался с усопшими, поскольку работал в морге) он выяснил: нет, в эти заведения пожилой человек с изуродованной ногой не поступал. Разузнать это оказалось делом непростым: морги битком забиты стариками, которых родные и близкие или не хотят хоронить или о которых просто позабыли.
Напоследок – в связи с эпизодом, в котором я плакалась в жилетку человеку в кожаном пиджаке – Панин меня пожурил.
– Рыжая, – сказал он. – А что ты так настаиваешь на своем детском дворовом прозвище? Ты же впадаешь в грех вторичности!
Ну, этот упрек я быстренько отбила, сообщив, что в свое время именно я позировала Анатолию Киму, – это с меня он писал свою белку.
Ехать мне оставалось еще минут двадцать. Там маленькая станция и дощатый продувной павильон; бежать от станции недалеко и, главное, удобно: сразу за бетонной платформой начинается плотный лес – тебе не надо будет рисковать, преодолевая в опасном прыжке значительные пространства, как это случается в сосновом лесу, когда приходится скакать с ветки на ветку; так что давай, белка, поспешай в гости к мальчику с явным поэтическим талантом, пугающим, как ты много позже поймешь, своей зрелостью и совершенно недетской точностью и легкостью: в интонации, умении проникнуть в ту сугубо настроенческую плазму, доступ к которой закрыт простым смертным, поскольку они смертные, в своем порыве к запретному вечно натыкаются на частокол устойчивых добротных рифм вроде "море – горе"; ах, как этот мальчик легко преодолевал препятствия; как без видимых усилий перемахивал через ограды; летел, вот именно, поверх барьеров - вперед, белка, соскочи с опасного шаткого куста сирени прямо на веранду, насквозь солнечную, – там ты найдешь себя, раскачанную в плетеном кресле на круглых ногах; ты покачиваешься в качалке, тебя убаюкивает чей-то монотонный голос; поскрипывает в такт ритмично шагающим фразам твое кресло; лицо мальчика строго и как-то пусто; его взгляд бродит где-то в саду; он читает что-то свое, а тебе почему-то хочется плакать... В поздние времена он остыл к плавному слову; писал что-то рваное, жесткое (несколько его рассказов попались на глаза в журналах), потом пропал и вынырнул на сценарном факультете в том недоступном смертным институте, где учатся прекраснолицые люди... Через некоторое время вы встретитесь случайно на каком-то суматошном междусобойчике; там будут много пить, галдеть и кривляться; и девушка в тяжелом черном свитере будет играть на гитаре: грудным, со слезой, цыганским голосом она будет умолять Моцарта не оставлять стараний и не убирать ладоней со лба.
От мальчика с солнечной веранды почти ничего не осталось.
Я помню его меловое лицо, нездоровую, резкую пластику движений, внезапные вздрагивания без видимых на то причин (потом девушка в черном свитере на кухне мне сообщила: он покуривает...)
– А куда вы едете? – спросила я у хиппи. Он развел сложенные на груди руки в стороны и стал похож на какого-то индийского бога:
– А никуда...
Ну что ж, в этом тоже есть большой смысл.
– Все люди братья, все бабы – сестры? Я запомню, – сказала я попутчику на прощанье.
В воздухе висела водяная пыль. Любителей полуденного променада не видно – ни на станции, ни на аллеях старого дачного поселка...
Предполагала – предчувствовала! – увидеть этот старый поселок: с дощатыми облупившимися домами и замшелыми крышами; безалаберные участки захламлены штабелями досок подводного какого-то цвета; бузина на воле шляется вдоль заборов, старые пенсионные яблони извиваются в конвульсиях – и на тебе, предчувствие обманчиво, не доверяй ему... Новые времена – новые песни (монументальные, кантатно-торжественные, для хора с симфоническим оркестром); на месте старых домов основательно звучат крепкие кирпичные особняки.