Точка опоры
Шрифт:
– Пешком ты не пойдешь, - твердо сказала мать.
– И загадывать пока не станем. Пей чай.
И вечером, в постели, опять вспомнился Иван: "Не могу иначе..." Какие неотступные слова!..
"Ой, да ведь это же, в самом деле, у Толстого!
– Глаша, отпрянув от подушки, села в кровати и приложила пальцы к щекам, вмиг налившимся жаром.
– Вронский говорит Анне... В морозную вьюгу... На какой-то станции... Теперь ясно помню: "Я не могу иначе". Неужели Ивану вспомнились эти слова? И он любит... Ой, даже сердце замирает... А вдруг это только совпадение слов? Простое внимание... И больше ничего?.."
Глаша спрыгнула, зажгла свечу и на цыпочках пошла в соседнюю комнату, где
Приехал Алеша, старший сын Окуловых.
Сибирь он покинул шесть лет назад: обострившийся туберкулез заставил его красноярскую гимназию сменить на киевскую. Там он почувствовал себя здоровым и вскоре стал одним из самых деятельных участников гимназического социал-демократического кружка. К той поре все города юга уже клокотали гневом. В Киев слетелись делегаты юношеских кружков из двух десятков городов, и Алешу Окулова избрали председателем съезда. Через день начались провалы. Ему, к счастью, удалось избегнуть ареста. Окончив гимназию, он уехал в Швейцарию: Женева манила его как центр свободной русской политической мысли. Там он прижился, вошел в клуб русской молодежи, учившейся в университете. И в Россию не вернулся бы, если бы не приближался срок выполнения воинской повинности. Он, страдавший близорукостью, надеялся, что его не забреют, и он, сохранив легальность, уедет в Москву. Там попытается поступить в школу Художественного театра.
По вечерам мать и сестра расспрашивали о Швейцарии. Алеша восторженно рассказывал о прогулках на пароходе по Женевскому озеру, о пеших походах по горам, об альпийских лугах, так похожих на полюбившиеся с детства Саянские высокогорья, но случалось как-то так, что всякий раз его рассказ склонялся к знаменитому женевскому россиянину Георгию Плеханову.
– Ты бывал у самого Плеханова?!
– всплеснула руками Глаша, когда впервые услышала об этом.
– Как тебе, Алеха, повезло!
– А я от политиков слыхала, - заговорила мать, - что Плеханов сильно гордый и высокомерный.
– Может, с гордыми и он гордый. Не знаю. А нас, молодых, принимал просто и приветливо. Часами расспрашивал о родине, о настроении народа. Чувствовалось: натосковался там, в оторванности от революционного движения. И о России ему было интересно знать елико возможно больше. Он даже согласился председательствовать в нашем клубе молодых россиян. Беседовал с нами запросто. Выступал у нас с рефератами. И я бывал у него как свой человек, - рассказывал Алексей без хвастовства.
– Часами рылся в его богатейшей библиотеке. Некоторые книги читал тут же у него, а некоторые он позволял брать к себе на квартиру. Советовал, что мне необходимо прочесть. Это было лучше всякого университета.
– Хорошо, что пожил возле таких людей, - сказала мать.
– В жизни все может пригодиться.
По утрам заседлывали коней. Первый раз Алексей хотел было помочь Глаше, но она оттолкнула брата:
– Не мешай. Я умею не хуже тебя...
– Подтягивая подпругу, прикрикнула на оскалившегося Гнедого: - Не балуй!
– Поставив ногу в стремя, легко взметнулась в седло и с гиком понеслась по равнине.
– Догоняй, Алеха!..
Иногда они переезжали вброд Тубу и, выбирая пологие склоны, подымались на Ойку. Там Алеша срывал с себя фуражку и, взмахнув руками над простором, кричал:
– Эге-еге-ей!.. У меня, Глашура, на горах душа поет!.. Хочется лететь по-орлиному.
Глаша собирала цветы. Домой всякий раз привозила чуть ли не целый сноп. Сушила в книгах, в горячем песке. Потом раскладывала на картонки, прикрывала стеклом и вешала на стену. Брат любовался ее композициями, а она думала: "Если бы Иван..."
Всем сердцем Глаша рвалась в Москву. Кате в Киев
написала:"У меня настроение такое, такое тяжелое, что ни писать, ни читать, ни вообще что-нибудь делать не хочется. Жизнь наполнена, как выражается Алеша, ароматной пустотой. Одна отрада - поездки на Ойку.
По вечерам долго лежу с закрытыми глазами. Все думаю и думаю. Всякий человек может быть большим на своем месте. Если я вообще могу быть большой, то только там, в той области, где мое прошлое и где будет мое будущее, - у меня одна дорога.
Как бы я хотела уехать в Германию. Может, там была бы более полезной нашим общим друзьям. Но жена Старика пишет, что ждут от меня работы в России. И я чувствую: могла бы развернуться. Да вот застряла здесь...
На Ойке деревья уже одеваются в багрянец. Слов нет, красиво! Но здешняя красота уже набила мне оскомину. Алеша собирается в дорогу, а я, наверно, прокукую до санного пути..."
В последний вечер перед расставанием сидела с братом на скамейке у Тубы. На воде колыхались золотистые отблески зари. Алеша хлопнул сестру по плечу:
– Счастливая ты, Глаха! Твой путь определился. Хоть немножко, да причастна к "Искре". Теперь у них, вероятно, вышел уже шестой номер. Зря ты пятый для меня не сохранила. Мне Георгий Валентинович давал читать только первых два. Я спрашивал, где печатают ее, он помедлил с ответом: "В одном городе... России". Я понял: всем интересующимся без особой надобности нужно отвечать так. А оказывается...
– Ты не проговорись кому-нибудь недоброму.
– Не учи, Глашура, ученого. Я хотел сказать: оказывается, там твои знакомые. Расскажи о них.
И Глаша рассказала брату о встречах с Владимиром Ильичем, о своей поездке к Надежде Константиновне в Уфу и о ее письмах из редакции "Искры".
– Счастливая!
– повторил Алексей.
Отец Окуловых был приписан к Екатеринбургу, и Алексею по воинской повинности надлежало явиться туда на призыв. Мать с трудом наскребла ему денег на дорогу, сказала:
– Не обессудь... Там уж, сынок, как-нибудь...
– Не тревожься, мама, - сказал Алексей.
– Если не забреют, пойду в редакцию газеты. Что-нибудь заработаю. И махну в Москву.
– А тебе, Глафира, придется подождать. Завтра поеду на Чибижек. Что намоется - твое.
И Глаше пришлось скрепя сердце остаться в Шошино до глубокой осени.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
1
Побелели Альпийские предгорья, дни шли на ущерб, и Ульяновы все реже и реже выходили на загородные прогулки. Послеобеденные часы Владимир Ильич отдавал своей брошюре. Она разрасталась в книгу. Надежда Константиновна была занята письмами - доктор Леман приносил их целыми пачками. С каждой неделей у "Искры" появлялись в России все новые и новые агенты. Они развозили газету по промышленным районам, создавали уже не кружки партийные комитеты.
Огорчало и тревожило лишь то, что из старых друзей, коротавших вместе ссылку, по-прежнему подает голос только Лепешинский. Даже Глеб молчит. И Зинаида Павловна не пишет. А ведь всегда была деятельной, непоседливой. Где они? Если в Тайге, могли бы там двинуть "Искру" по всей великой Сибирской магистрали.
И Степан Радченко будто притаился в Питере. Вероятно, по своей обычной сверхосторожности. Решили напомнить ему о себе.
"Как поживаете?
– спросила Надежда Константиновна в очередном письме.
– Видали ли последние новинки? На днях выйдет 6-й номер "Искры", печатается 2-й номер "Зари". Наши дела двигаются понемногу...
– Упрекнула за то, что не ответил на последнее письмо, и попросила писать чаще. А в конце - о Кржижановских: - Была ли у Вас Булка? Чего это они ни словечка? Что с ними? Дайте их адреса, если знаете".