Том 10. Петербургский буерак
Шрифт:
И только в Революцию произошло неожиданно для меня: мое имя вдруг поднялось вровень: с именами Иванова-Разумника и самого Семена Афанасьевича. И я поверил. В Союзе Писателей меня выбрали в суд чести быть в товарищах с Анатолием Федоровичем Кони и Виктором Сергеевичем Миролюбовым.
Единственное судное дело – с непривычки я не знал, куда глаза девать, ведь всю жизнь не я, а меня судили – дело Гумилева и Голлербаха21 – допрос Гумилева тягчайшее. Задор и чванство – из семинаристов? нет, кончил гимназию, недоученный филолог, но фамилия Гумилев явно духовного звания, и царскосельские: Гумилев… да он сын нашего соборного протодиакона.
Говорил один Кони, ему привычно, В. С. Миролюбов только басом подергивался, а я молчком. И вдруг я понял – А. Ф. Кони, что говорить! В. С. Миролюбов – слава безукоризненной чести, а я? –
Александр Николаевич Тихонов, редактор Горьковской «Летописи» (1916–1918), человек с набалдашником, прямо сказал мне: «К нам в редакцию присылалось немало таких рукописей, я как увижу “Ремизов” – не читая в корзину». И смотрел на меня так решительно, мне казалось, вот шваркнет меня за ворот и к рукописям, похожим на мои, шваркнет в корзину.22
Это был грозный «голос России», напутствие мне в чужие края (5-го августа 1921 года)23.
II
Статуэтка
В судьбе каждого писателя есть своя таинственная статуэтка, и только в истории литературы обнаружится, стоило ли ее беречь в Эрмитаже или это такой вздор, годный лишь навыброс.
1 На XI-ой версте*
Варвара Дмитриевна Розанова читала мой «Пруд» пять раз2 «и ничего не понимаю», – она говорила со скорбью; она искренно хотела помочь мне. Василий Васильевич Розанов о «Пруде» слышал из разговоров – всюду говорили, и все против; из моих сверстников, как и я, начинавших, Иванов-Разумник – в Петербурге, а Андрей Белый – в Москве, по-разному, но оба возмущались; за меня наперечет3: Лев Шестов, Дягилев, Философов, Сомов, Бакст, Блок и С. В. Лурье. Да, забыл помянуть старших – моих отцов крестных Горького и Леонида Андреева – пройдут годы, пока гнев не сменится на милость. И не было газеты, где б меня не выругали, и письма. Думаю, – прошло немало годов – вот чем объясняется моя литературная нечувствительность.
В. В. Розанов не менее Варвары Дмитриевны сокрушался, глядя на наш пропад. А всякий раз, как станет он надевать калоши идти в «Новое Время», Варвара Дмитриевна повторяла: «Вася, не забудь, попроси Виктора Петровича».
Буренин отмалчивался. Но однажды – должно быть, очень надоело – он сказал, что о сумасшедших писать не хочет. Тут Розанов помянул Серафиму Павловну, и о Наташе, и археологию. Буренин сдался. И сдержал слово. В одном разносном буренинском фельетоне я прочитаю о себе и о «Пруде» – несколько строчек, но вразумительных: Буренин выражал свое искреннейшее удивление, что автор «Пруда» еще не «на одиннадцатой версте», в чем он был уверен, а живет в Петербурге. («На одиннадцатой версте»,4 так в Петербурге говорилось о больнице св. Николая для душевнобольных.)
Я был под негласным запрещением, меня никуда не принимали, в «толстых» благородных журналах имя мое было пугалом. К. И. Чуковский пытался в «Вестнике Европы» – редактор Е. А. Ляцкий – там только руками замахали и приняли за шутку: Чуковский предлагал мой рассказ «Слоненок»5 (Собрание сочинений, т. 1. Изд. «Шиповник» – Сирин, СПб. 1910–1912).
В 1906 году кончились «Вопросы Жизни», конец моей службы: я заведовал хозяйственной частью; и мы остались без ничего. Меня посылали в разные учреждения. Д. В. Философов6 – в Государственный Контроль. Управляющий Государственным Контролем Ратьков-Рожнов, жена его – сестра Философова, чего, кажется, проще, а ничего не вышло, только смех – передавался мой разговор с начальником канцелярии и как я папиросу закурил. А. В. Тыркова – к Парамонову, на Сенную. Парамонов вроде здешнего фарфорщика Попова, а прием в конторе с семи утра, собирался меня куда-то в Персию послать, я обрадовался и заговорил о персидских газелях и сказках, ну, ничего не вышло.
Посылали меня к Руманову на Морскую – А. В. Руманов, заведующий петербургским отделением «Русского Слова», принимал с восьми утра в постели. Напуганный неудачами, я сидел на кончике стула, тиская мои рукописи. Руманов говорил по телефону. Перед Румановым в те годы заискивали и лебезили, таких посетителей, как я, бывали сотни, не было возможности подумать, и только письмо В. В. Розанова, но я был ни к чему для «Русского Слова», и все эти рукописи мои зря. И не «сумасшедший», а просто ненужный.Была перепись собак и автомобилей.7 Как раз по мне: ни с кем не разговаривать, записывай, и все. Я и взялся. После одного происшествия, как я перешел железнодорожный мост, с собаками у меня ладу не было.8 (Этот памятный случай описан в моей книге «По карнизам».) Дело с переписью простое, но каждый раз я выходил к собакам не без трепета.
Серафима Павловна через В. В. Розанова устроилась в гимназии Минцлова: начальница – жена Сергея Рудольфовича. С. П. было не очень легко, я заметил, не преподавание, а эта Минцлиха баба – все как следует, а мерка на людей самая пошлая (при Тредиаковском это слово переводилось как «средняя», «ограниченная»), стало быть, жди «замечаний» и, конечно, все по программе и учебнику. А вечером мы сверяли Белинского, текст изд. Павленкова со статьями в «Отечественных Записках» для нового изд.9 у Стасюлевича. Эту работу дал нам Иванов-Разумник. Спасибо. И все-таки на жизнь не хватало. Да, еще составлял я каталог детских книг10 – пожалуй, самое для меня тяжелое, тягостнее собак, вспомнить жутко, ведь что бы я ни взял, вижу: «и почему детям?» Все мне было не по душе, сам я в детстве не читал «детских» книг, меня отпугнули они своей деланностью и фальшью, у меня сказалось тогда – «почему меня считают за дурака?» Такое же отвращение у меня с детства к проповедям, нравоучениям, к «истине».
Я был изгоем, но не сдавался и продолжал писать. На большое не было времени и только сказки. Читал всякие этнографические сборники, «Живую Старину», и что находил по душе, то и пересказываю. А. И. Котылев, король или, по-русски сказать, первый «махала» петербургских репортеров, помещал мои сказки во всяких мелких иллюстрированных журнальчиках, в приложениях к театральным афишам или, как сам он выражался, носил «в бардак». Само собой, он брал себе из гонорара какую-то долю, и все-таки это был единственный человек, который, не мирясь с моими собаками и детским каталогом, делал для меня самое важное, поддерживал мое литературное ремесло. Я и тогда замечал, а теперь скажу прямо: моему литераторству не доверяли.
2 Статуэтка*
День выдался особенный, только в Петербурге такое бывает. После вчерашнего дождя, тумана, когда не видишь перед носом и по улицам идут наугад безликие тени, сегодня с моря подул ветер, и вдруг все переменилось. Солнце. И Невский – единственный – выполощенный, вычищен, блестит.1
Я шел по каким-то бедовым делам, наслаждаясь, вбирая в себя этот блеск, Невский под солнцем после дождя! – ковровые бесшумные торцы от Адмиралтейства до Александро-Невской Лавры – пространство куда от Триумфальной Арки до Конкорд.
Легким шариком катился мне навстречу, я издалека узнаю: Сомов. Он спешит на «сеанс», не помню, чей это портрет он рисовал: Вяч. Иванова или Блока?2
Мы стояли под солнцем, блестя, как Елисеевские гастрономические стены,3 бутылки, фрукты и розовая ветчина.
«Непременно в пятницу жду. – Прощаясь, Сомов сделал сердечком губы и мягко, но внятно, у него баритон: – буду показывать “статуэтку”4, – сказал он, – большой секрет, один Валечка знает, я ему сказал, а для других это будет сюрприз».
Статуэтка была сделана по воле Императрицы Екатерины «для назидания обмельчавшему потомству». Статуэтка хранилась в Эрмитаже. Для публичного обозрения недоступна. Об этой исторической редкости стало известно от А. И. Сомова, директора Эрмитажа. К. А. Сомов упросил отца взять на дом, – хоть на один вечер, посмотреть. А. И. Сомов долго не решался: будут руками трогать, не повредили б – и вот, наконец, согласился: статуэтка «торжественно» (так выговаривалось у А. И. Сомова) перенесена была из Эрмитажа на Екатерингофский проспект.