Том 10. Петербургский буерак
Шрифт:
И в тот же самый утренний час, и всегда особенно зябкий, вы тоже, и как часто с пустыми руками. Из Парижа вижу вас, вашу улицу.
«Счастье свободного человека, – говорите вы, “тихим стражем”2, поворачивая ко мне ваши единственные вифлеемские глаза, – зависит от того, сколько у него рублей в кармане».
Вы на своей земле – в Ленинграде, а я в Париже, а судьба наша одна. Вы идете, остерегаясь не толкнуть, но вас толкают. Какие счастливые, потому что наполнены горьким чувством, не пустые, наши беспризорные Дни!
Когда мне говорят «Кузмин», я слышу антифоны3:
«О, дороги,
Татуированный Сомовым, шляпа с лентой «умирающего Адониса», в одной руке левкой,5 в другой мешочек: «акакия» (земля), символ смирения базилевсов, – такой в моих глазах, когда мне говорят: «Кузмин».
Наши пути другие, и оттого что моя стихия, мой огонь, вспыхнувший в веках, живет и светит по-другому, как бы я хотел быть, как вы, «послушный»:
Если мне скажут «ты должен идти на мученье» – С радостным пеньем взойду на последний костер, – Послушный6 Если б пришлось навсегда отказаться от пенья, Молча под нож свой язык я и руки б простер, – Послушный Если б сказали: «лишен ты навеки свиданья», – Вынес бы эту разлуку, любовь укрепив, – Послушный Если б мне дали последней измены страданья, Принял бы в плаваньи долгом и этот пролив, – Послушный. Если ж любви между нами поставят запрет, Я не поверю запрету и вымолвлю «нет».Таким я вижу Кузмина и в «Сове» (Бродячей собаке), веселом ночном подвале «Плавающих и путешествующих»7, за высокими ширмами, где тесно сидят с блестящими в полумраке глазами, и там, в Таврическом Народном Театре, битком набитом солдатами, – стоячие места, «послушно» опущенные руки.
В метро вошла женщина с девочкой, я взглянул на мать и вдруг понял, откуда эти знакомые «вифлеемские» глаза, – в роду матери у Кузмина французы.
Ваша звезда не погасла: она мне видится над зеленым морем среди мигающих мохнатых звезд, а в безлунные ночи в засыпанном золотыми зернами небе.
Ваше имя еще живет в кругу книжного Петербурга и всегда останется у любителей стихов.
Брюсов повторял, что писатель должен быть на уровне с достижениями науки, философии, литературы и искусства. Его ученик, Гумилев, как Горький, учительствовал – обоим недоставало «высшего образования». Зато с Вячеславом Ивановым стоило раз поговорить, чтобы с первых слов, и без Брюсова, понять, что требуется от писателя. С. К. Маковский – одним словом, «Аполлон», Андрей Белый – «философ» – гласолалия,8 а Кузмин – начетчик.
Для Кузмина искусство – все; а все остальное только хлеб, да и тот выпечен. Говорю по Кузмину, его манерой.
Начитанность Кузмина в русской старине не заронила ни малейшего сомнения в незыблемости русской книжной речи: Карамзин и Пушкин. Следуя классическим образцам, он добирался до искуснейшего литераторства: говорить ни о чем. У Кузмина есть страницы, написанные просто для словесного складу и очень стройно, точь-в-точь как у Марлинского его великосветские кавалеры, подпрыгивая под Вестриса, говорят с дамами «средь шумного бала»9 или, как дети в игре, разговаривают друг с другом «по-шицам». Этого песку и в «Тихом страже», и в «Нежном Иосифе»10, и особенно в «Плавающих и путешествующих», написанных как будто под Лескова.
Свое несомненное в незыблемость и единственность образцов русской классической книжной речи, увенчанной Пушкиным, Кузмин выразил и объявил как манифест «О прекрасной ясности»11. Это был всеобщий голос и отклик от Брюсова до Сологуба. Мне читать было жутко.
«Чуть слышный шепот прошелестел, как шаткий камыш “Зачем ты все воюешь, если и всем обладать будешь, возможешь ли взять с собой?” – Александр горестно воскликнул: “Зачем ветер вздымает море? Зачем ураган взвихряет пески? Зачем тучи несутся и гнется лоза? Зачем рожден ты Дандамием, а я – Александром? Зачем? Ты же, мудрый, проси чего хочешь, все тебе дам я, владыка мира”. Дандамий потянул его за руку и ласково пролепетал: “Дай мне бессмертие!”»
Прекрасная ясность!
Прекрасная ясность по Гроту и Анри де Ренье.
«Роман или рассказ могут быть приятной выдумкой, не больше. Если же они представляют неожиданный смысл еще и по другую сторону того, о чем повествуют, то следует радоваться этому, полуумышленному дополнению, не требуя излишней последовательности, а рассматривать повествование лишь как плод таинственных соответствий, какие, вопреки всему, существуют между явлениями».
Кузмин следовал этому правилу, искусно делал литературные вещи. В его рассказах так много «беспредметной мудрости духовных бездельников и обеспеченных лентяев».
Родина Кузмина – Ярославль. Земля питерских и московских половых «шестерок»14 – белотелый щеголь, зоркий и слухменный, а уж речист – перепелку языком перешиб.
Источник неиссякаемого словотёка – глубокомысленно пустых страниц «Нежного Иосифа» и «Тихого стража» – не материнское французское «causerie»15, а уставленный чашками поднос – как перышко, бросает его на стол ярославец –
«Ракета! Рассыпалась розой, роем разноцветных родинок, рождая радостный рев ротозеев»16.
«Ярославль» для Кузмина символ. Старообрядки17 – васильсурская Марья Дмитриевна и Устинья с Гагаринской моленной – «Ярославки». О «Богу-славных» Кузмин не знает. А его демон-вдохновитель ярославский Зевс – ярославский Дионис – ярославский Гелиос.
«Цветы, пророчески огромные, огненные зацветают; птицы и животные ходят попарно, и в трепещущем розовом тумане виднеются из индийских “manuels 'erotiques18» сорок восемь образцов человеческих соединений”».
Так кончаются «Крылья» – взлет ярославца.
Живой вдохновитель Кузмина Пьер Луис, а соблазн – французские новеллы XVIII века. Любимые писатели: Анри де Ренье и Анатоль Франс. От «Песен Билитис»19 – Александрийские песни; от новелл – «Приключения Эме Лебефа» и «Калиостро», от Анатоля Франса – «Путешествие Сэра Джона Ферфакса», «Кушетка тети Сони», «Решение Анны Мейер». Из русских: Мельников-Печерский и Лесков – Прологи и Апокрифы, откуда вышли Кузминские действа – «О Алексее, человеке Божием», «О Евдокии из Гелиополя».