Том 2. Республика Шкид
Шрифт:
— Эй, пленный, обувайся скорей! — говорят мне мои конвоиры.
Стал я как следует обуваться. Сначала, конечно, правую ногу как следует обмотал и правый сапог натянул. Потом уж за левую взялся.
Беру портянку. И вдруг — что такое? Беру я портянку, щупаю и вижу, что там что-то такое — лишнее. Что-то бумажное. Пакет! Мать честная!
Весь он, конечно, промок, излохматился… Весь мятый, как тряпка. Понимаете? Он по штанине в сапог провалился. И там застрял.
Что будешь делать?
Что мне, скажите,
Я скомкал его и в темноте незаметно сунул в карман. А сам быстро обулся и встал.
Говорю:
— Готов.
— Идем, — говорят.
Входим мы в комнату штаба.
Сидит за столом офицер. Ничего. Морда довольно симпатичная. Молодой, белобрысый. Смотрит без всякой злобы.
А перед ним на столе лежит камень. Понимаете? Огромный лежит булыжник. И офицер улыбается и слегка поглаживает этот булыжник рукой.
И я поневоле тоже гляжу на этот булыжник.
— Что? — говорит офицер. — Узнаёшь?
— Чего? — говорю.
— Да, — говорит, — вот эту штучку. Камешек этот.
— Нет, — говорю. — Незнаком с этим камнем.
— Ну? — говорит. — Неужели?
— В жизнь, — говорю, — с камнями дела не имел. Я, — говорю, — плотник. И вообще не понимаю, что я вам такого плохого сделал. За что? Я ведь просто плотник. Иду по тропинке… Понимаете? И вдруг…
— Ага, — говорит. — И вдруг — на пути стоит часовой. Да? Плотник берет камень — вот этот — и бьет часового по голове… Камнем!
Вскочил вдруг. Зубами заляскал. И как заорет:
— Мерзавец! Я тебе дам голову мне морочить! Я тебя за нос повешу! Сожгу! Исполосую!..
«Ах ты, — думаю, — черт этакий!.. Исполосуешь?!»
— Ну, — говорю, — нет. Пожалуй, я тебе раньше ноги сломаю, мамочкин сынок. Я таких глистопёров полтора года бью, понял? Ты! — говорю. — Гоголь-моголь!
И бес меня дернул такие слова сказать! При чем тут, тем более, гоголь-моголь? Ни при чем совершенно.
А он зашипел, задвигался и кричит мне в самое лицо:
— А-а-а! Большевик? Товарищ? Московский шпион? Тэк, тэк, тэк! Замечательно!.. Ребята! — кричит он своим казакам. — А ну, принимай его. Обыскать его, подлеца, до самых пяток!
Ох, задрожал я тут! Отшатнулся. Зажмурился. И руки свои так в кулаки сдавил, что ногти в ладошки вонзились.
Но тут, понимаете, на мое счастье, отворяются двери, вбегает молоденький офицер и кричит:
— Господа! Господа! Извиняюсь… Генерал едет!
Вскочили тут все. Побледнели. И мой — белобрысый этот — тоже вскочил и тоже побледнел, как покойник.
— Ой! — говорит. — Что же это? Батюшки!.. Смиррно! — орет. — Немедленно выставить караул! Немедленно все на улицу встречать атамана! Живо!
И все побежали к дверям.
А я остался один, и со мной молодой казак в английских ботинках. Тот самый казак,
который меня пожалел и мне переобуться позволил. Помните?Стоит он у самых дверей, винтовкой играет и мне в лицо глядит. И глаза у него — понимаете — неясные. Улыбается, что ли? Или, может быть, это испуганные глаза? Может быть, он боится? Боится, что я убегу?
Не знаю. Мне рассуждать было некогда. Я сунул руку в карман, нащупал пакет и думаю:
«Вот, — думаю, — последняя загадка: куда мне пакет девать? Уничтожить его необходимо. Но как? Каким макаром уничтожить? Выбросить его нельзя. Ясно! Разорвать невозможно. Что вы! Разорвешь, а после, черти, его по кусочкам склеят. Нет, что-то такое нужно сделать, что-то придумать».
Стою, понимаете, пакет щупаю и на своего надзирателя гляжу. А надзиратель — ей-богу! — улыбается. Смотрю на него — улыбается. Подозрительная какая-то морда. То ли он мне сочувствует, то ли смеется. Пойми тут! И главное дело — винтовкой все время играет.
«А что, — думаю, — дать ему, что ли, пакет на аллаха? Вот, дескать, друг, возьми, спрячь, пожалуйста…»
«Нет, — думаю, — нет, ни за что. Подозрительная все-таки морда. Очень, — думаю, — подозрительная».
Но, дьявол, куда ж мне пакет девать?!
И тут я придумал.
«Фу, — думаю. — Об чем разговор? Да съем!.. Понимаете? Съем, и все тут».
И сразу я вынул пакет. Не пакет уж, конечно, — какой там пакет! — а просто тяжелый комок бумаги. Вроде булочки. Вроде такого бумажного пирожка.
«Ох, — думаю, — мама! А как же его мне есть? С чего начинать? С какого бока?»
Задумался, знаете. Непривычное все-таки дело. Все-таки ведь бумага — не ситник. И не какой-нибудь блеманже.
И тут я на своего конвоира взглянул.
Улыбается! Понимаете? Улыбается, белобандит!..
«Ах так?! — думаю. — Улыбаешься, значит?»
И тут я нахально, назло, откусил первый кусочек пакета. И начал тихонько жевать. Начал есть.
И ем, знаете, почем зря. Даже причмокиваю.
Как вам сказать? С непривычки, конечно, не очень вкусно. Какой-то такой привкус. Глотать противно. А главное дело — без соли, без ничего — так, всухомятку жую.
А мой конвоир, понимаете, улыбаться перестал и винтовкой играть, перестал и сурьезно за мной наблюдает. И вдруг он мне говорит… Тихо так говорит:
— Эй! — говорит. — Хлеб да соль.
Удивился я, знаете. Что такое? Даже жевать перестал.
Но тут — за окном, на улице, как загремит, как залает:
— Урра-аа! Урра! Урра!
Коляска как будто подъехала. Бубенцы зазвенели. И не успел я как следует удивиться, как в этих самых сенях голоса затявкали, застучали приклады, и мой часовой чучелом застыл у дверей. А я испугался. Я скомкал свой беленький пирожок и сунул его целиком в рот. Я запихал его себе в рот и еле губы захлопнул.