Том 5. Земная радуга. Воспоминания
Шрифт:
– Знаете, мне кажется, что Бог послал нам это путешествие, чтобы мы увидели, что есть еще на свете добрые и великодушные люди. Вот эта старуха, простая и небогатая, с какой радостью делится с нами своими крохами и жалеет нас, чужих людей!..
– Удивительная старуха! – согласилась я. – И что удивительнее всего – лицо у нее такое… не особенно симпатичное…
– Вот как не следует судить о людях по их внешности.
Мы обе так растрогались, что даже отказались от яичницы.
– Бедная старуха, отдает последнее…
Между тем Гуськин со стариком,
Сначала старик ходил куда-то один. Потом повел Гуськина. Потом оба вернулись и Гуськин пошел один. Вернулся и сказал, что начальство требует, чтобы Аверченко и я немедленно явились к нему лично.
Было уже одиннадцать часов, хотелось спать, но что поделаешь – пошли…
Мы смутно представляли себе, что за начальник нас ждет. Комендант, комиссар, хорунжий, писарь, губернатор… Сказано идти – идем. Мы уже давно отвыкли предъявлять какие-либо права или хотя бы допытываться, куда, к кому и зачем нас тащат. «Везут, как телят!» – права была Оленушка.
Пришли к какому-то казенному учреждению. Не то почта, не то участок…
В небольшой выбеленной комнате за столом офицер. У дверей солдат. Форма новая. Значит, это и есть украинцы.
– Вот, – сказал Гуськин и отошел в сторону.
Покровительствующий нам старухин муж встал у самых дверей и весь насторожился: если, мол, чуть что – он шмыг за дверь, и был таков.
Офицер, молодой, белокурый малый, повернулся к нам, посмотрел внимательно и вдруг улыбнулся удивленно, широко и радостно.
– Так это же ж правда? Вы кто?
– Я – Тэффи.
– Я – Аверченко.
– Вы писали в «Русском слове»?
– Да, писала.
– Гы-и! Так я же ж всегда читал. И Аверченко. В «Сатириконе». Гы-ы! Ну, прямо чудеса! Я думал, врет этот лайдак. А потом думал – если не врет, так все равно посмотрю. Я никогда в Петербурге не бывал, откровенно говоря, очень интересно было посмотреть. Гы-ы! Ужасно рад! Сегодня же вам обоим пришлю пропуски! Где вы остановились?
Тут старухин муж отклеился от двери и пролопотал свой адрес, скрепив его именем божиим:
– Ей-богу!
Мы поблагодарили.
– Значит, завтра можем ехать?
– Если хотите. А то погостили бы! У нас всего вдоволь. Даже шампанское есть.
– Вот это уж совсем хорошо! Даже не верится, – мечтательно сказал Аверченко.
Офицер встал, чтобы проводить нас, и тут мы заметили растерянную физиономию Гуськина.
– Так вы же забыли самое главное! – трагическим шепотом свистел он. – Самое главное! Мой пропуск. Господин начальник! Я же из их труппы и еще три артиста. Они же без меня никак не могут! Они же засвидетельствуют. Что же будет? Это будет последний день Помпеи на этом самом пороге!
Начальник вопросительно посмотрел на нас.
– Да, да, – сказал Аверченко. – Он с нами и трое артистов. Совершенно верно.
– Рад служить.
Распрощались.
Гуськин всю дорогу недоумевал: – Самое главное позабыли! Что-о? Позабыли себе пропуск для Гуськина! Новое дело!
Дома, успокоенные,
довольные и сонные, уселись мы вокруг самовара, подогретого дочкиной дочкой. Так как острота умиления над самоотверженной старухой уже прошла, то и мы с Оленушкой согласились поесть яичницы.– Во всяком случае, мы сумеем ее убедить взять с нас хоть по себестоимости за все это, если уж она ни за что не хочет брать за услуги и квартиру. Не умирать же нам с голоду только оттого, что она такой чудесный человек.
– А какой грубый этот Гуськин! Осклабился, как идиот: «Этт! Можете быть спокойны». Ему-то старуху не жалко.
В комнате тепло. Обветренные щеки горят. Пора спать. Скоро двенадцать. Влетает молодой человек, вероятно, «сынов сын».
– От начальника пришли! Требуют пана Аверченку.
– Неужто передумал?
– А мы-то радовались!..
Аверченко вышел на кухню. Я за ним.
Там, окруженный испуганной толпой дочкиных дочек, стоял украинский городовой.
– Вот пропуски. И вот еще начальник прислал.
Две бутылки шампанского.
Каким очаровательным явлением может быть иногда украинский городовой!
Мы чокаемся теплым шампанским…
Как высоко вознесла нас судьба! Электрическое освещение, пробки летят в потолок, и пенится вино в чашах (именно в чашах, потому что пили его из чайных чашек).
– Уф-ф! – радостно вздыхает Гуськин. – А я, признаюсь, мертвецки перепугался!..
Утро в К.
Денек серенький, но спокойный, уютный, обыкновенный, как всякий осенний день. И дождик обычный – не тот, который третьего дня, безнадежный, будто соленый и горький, как слезы, размывал у насыпи кровавые ошметья…
Лежим долго в постели. Тело разбито, душа точно дремлет – устали мы!
А за дверями в кухне говор, суетня, звенит посуда, кто-то кого-то бранит, кого-то выгоняют, кто-то заступается, галдят несколько голосов сразу… Милая симфония простой человеческой жизни…
– И где же тарелкэ? И где же тарелкэ? – вырывается чье-то звонкое соло из общего аккорда.
– А вуйдэ Мошкэ?
И потом сложный дуэт, что-то вроде: «Зохер-бо-хер, зохер-бохер».
И густое контральтовое соло:
– А мишигене копф.
Дверь осторожно приоткрывается, и в узкую щелку оглядывает нас черный глазок. И прячется. Немножко ниже появляется серый глаз. И тоже прячется. Потом гораздо выше прежнего – опять черный, огромный и удивленный…
Это, верно, дочкины дочки ждут нашего пробуждения.
Пора вставать.
Поезд уходит только вечером. Целый день придется просидеть в К-цах. Скучно. Скучно, вероятно, от спокойствия, от которого отвыкли за последние дни. Два дня тому назад мы на скуку пожаловаться не могли…
Приходит дочкина дочка и спрашивает, что нам приготовить на обед.
Мы с Оленушкой переглядываемся и в один голос говорим:
– Яичницу.
– Да, да, и больше ничего не надо.
Дочкина дочка, видимо, удивлена и даже как будто недовольна. Вероятно, добрая старуха рассчитывала угостить нас на славу.