Третьего тысячелетия не будет. Русская история игры с человечеством
Шрифт:
— Когда я в школе читал «Бесов» впервые, меня осенила школьническая догадка: Мышкин — это воскрешенный Ставрогин. Которого в Швейцарии вынули из петли и откачали. Однако исторический прототип меня опровергает — Нечаев был явно не Идиот.
52. Персонажи сороковых и пятидесятых годов XIX века. Ставрогин как разрушитель идеи «Бесов»
— В комментариях к «Бесам» принимают за не подлежащее сомнению, будто Петруша Верховенский и есть Нечаев. А не предпринял ли Федор Михайлович более глубокого хода? Не расщепил ли он образ Нечаева на Верховенского и Ставрогина, выделив в этом, чужом ему человеке сторону, от которой себя оторвать
Достоевский расщепил фигуру Нечаева на спектр типов, от менторов до активистов низменного склада. Не случайна тут даже фигура Бакунина. Знаменитые люди 1840-х годов, того же склада, что сам Достоевский и Щедрин, или противоположные им Катков и Кавелин. Эти четверо в 1860-е годы участвуют (да еще как участвуют!), в чем-то оставаясь выше прочих людей 1840-х. До старости они несут отпечаток первенства — пусть, как у Каткова, вывернутое, опоганенное ненавистью, оно все-таки в них сидит.
Ведь Ставрогин в контуры нечаевского дела никак не укладывается. Он взят в контуре глубинной вины предтеч, заводил, духовных инициаторов. Более глубокой, чем вина исполнителей, — вины, страшной ее идеальностью! Ставрогин и не из когорты «отцов», к 1840-м годам его не привяжешь. Он где-то между ними и исполнителями, рвущимися к прямому действию, героями однозначных проектов. С этими он свой — но свой и с идеалистами 1840-х годов, оставшимися не при деле и обреченными на праздность ненужного присутствия. Ставрогин между теми и этими.
Кто он? Он из конца 1850-х — начала 1860-х. Когда Чернышевский с трудом подсчитывал на листике, сколько новых людей на всю Россию — пять-шесть или семь? Ставрогин где-то там, где Рахметов.
Достоевский пробивается к пониманию человека, которого он видит новым — по отношению к старым новым, которых ранее провозгласил новыми людьми Чернышевский. Новыми их признавали в 1860-е, и они себя такими считали. Но чем они разъясненней для него, чем понятнее в сюжетном планировании, тем неожиданней автор в своем тексте.
Текст романа вырастает из крушения прошлой ясности, когда схематика перерастает в нечто удивительное, несводимое к заветной мысли одного человека. Вот у Достоевского полно записей, набросков, уже задуман Шатов, Степан Трофимыч, и Верховенский-сын намечен: все есть. А роман не строится — нет центральной фигуры. Все необходимое для «антинигилистического романа» есть — но роман не роман, и автор его не Достоевский. Нет превращения банальности в откровение, заранее не известное автору, но открывающееся ему как истинное.
— А что, Ставрогин появляется последним?
— Конечно! Все стало меняться летом, когда он уже писал роман о Ставрогине, из сердца своего, пошли бесконечные эпилептические припадки, и работа прекратилась. После этого автор сел и написал новый роман. Все существенное из ставрогинской биографии, его прошлые идейные порывы, что разработано в предварительных записях, — одним махом вынесено за кадр. Ставрогин начинается уже погасшим, не нашедшим соответственного дела, но и не смиренным с утратой. Во время припадков автор видел в нем свет, движение, его странность…
— Это что же — болезнь автора над романом или болезнь как авторский способ письма?
— Это Достоевский. Иначе картина романа становилась для него мелкой, теряя ландшафт. Плоская равнина, где суетятся заранее обдуманные персонажи.
В Ставрогине и Бакунин есть, и Рахметов, и Нечаев. А еще есть, страшно сказать, сам Федор Михайлович! Его прощание с социальной идеей, при невозможности уйти от нее, не признав, что она — его личная, неотрываемая. Изгнание бесов для Достоевского столь же литургично, как Воскресение Христа или Второе пришествие. Но
изгоняют бесов разве из чужаков?Культура, оппонирующая истории, оппонирует не столько низменному и случайному — она оппонирует вершинам истории. Возвышенному культура возражает своей трагической неидеальностью.
53. История как оппонент культуры. Лермонтовское в Достоевском. Первородный грех
— Здесь мы прощупываем важное определение культуры по отношению к истории: когда история лишь возникала, культура уже была. История — юный противник культуры. Мощный, побуждающий, с огромным запасом неизрасходованных сил. И конечно, с глубокой чуждостью понятиям добра и зла. Соответствующее место из Беньямина об истории превосходно!
Ставрогин, вокруг которого все строится, а он так и остался непонятен — почему все вокруг него? Чем он центрирует вещь? Почему так привлекательно-страшен? Это не гоголевская традиция, тут что-то от Лермонтова: «Печальный демон, дух изгнанья…»
Скрытое противоборство в его страшной тяге к Демону и к Иисусу — воля и тайна выбора в человеке. В конце концов, что значит эта следующая мудрым векам притча о первородном грехе? Первое узнавание человека о самом себе. Первое, что он узнает, — он грешен. Но ведь различие между грехом и виной кардинально, понятие вины придет много позже. А первородный грех что за идея? Почему она так рано пришла, так укоренилась и не уходит? Что она нам с тобой — всерьез, совершенно серьезно — что она говорит?
Встанем на историческую почву: человек, убивающий другого человека, не знал за собой вины. Волошинский стих гениально точен: «Когда-то дикий и косматый зверь, Сойдя с ума, очнулся человеком». Начинается блуждание и безумие. Очень рано закладывается основание, откуда вырастет потребность человека в истине. И рано заложенное, оно рано приобрело трагическую окрашенность спора с собой. Ранний Homo sapiens уже был трагичен — не мы его так воспринимаем, а он сам, на праязыке своем догадался о своем уделе и хотел в трагедии его избыть.
54. Советское человеческое пространство. Как стать сувереном своих невзгод?
— Ни одна страна не знает в своей культуре такого числа смертей. Тут дело не в цифре, они не внешний фактор и не результат преследований только. Здесь непомерность тяготы, которую культура взвалила на себя, вступив в сотрудничество с непомерной властью.
Но есть особое человеческое пространство. Евразийское, советское, человеческое. Оно создано словом и судьбой культуры. Не только содержанием культуры, но и ее судьбой, бесконечным мартирологом русского народа. Эту проблему человеческого пространства нужно сделать внятной, довести до мыслимой конкретности, но сперва ее нужно ощупать мыслью. Она не славянофильская и не западническая, и не симбиоз того с этим — она просто иная.
Сейчас критический момент, нам надо выиграть время, чтобы дать выйти другому поколению. Это тот случай, как у евреев. Сколько их Моисей водил по пустыне — надо было выиграть время.
— Выиграть время для чего, собственно?
— Надо попробовать найти пропорцию между естественным процессом, дав ему идти самому, и текущим администрированием, направленным на то, чтобы избежать катастроф и большей крови. Чтобы все попробовали пожить врозь со своими невзгодами, ощутив себя суверенами невзгод. Тогда они смогут стать и суверенами воскрешенной жизни. Пока же одни повторяют, что невзгоды у них «сталинистские», а у других «все беды от русских» — воскрешенной жизни для них не будет. Станьте суверенами своих невзгод, станьте хозяевами своих несчастий! Они вам не подкинуты, они ваши!