Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Три песеты прошлого
Шрифт:

— Железная Рука. Его тоже расстреляли. В ноябре тридцать девятого, на кладбище Вильякаррильо. В тот день было холодно.

Вис поинтересовался, согласна ли алькальдесса с ним в том, что, по всей вероятности, Хосефа сама спрятала полученное письмо (которое Вис ей уже показал), значок ВСТ и все остальное в картину, на которой была изображена Пресвятая Дева. Алькальдесса ответила:

— Нет, это невозможно, Хосефа была протестанткой.

Сказала как отрезала. Вис как будто сдался. Но немного погодя сказал:

— Ясно, ясно. Но в те времена спрятать что-нибудь в картину религиозного содержания мог не только верующий человек. Это мог сделать и неверующий, главное, чтобы тайник был неприкосновенным для других. Железную Руку расстреляли. Хосефа получила это письмо… — Тут Вис замолчал, алькальдесса, задумчиво глядя на него, согласно кивнула, и Педро тоже.

Вис показал алькальдессе запрятанную много лет назад за полотно картины записку, на которой были указаны ее имя и адрес в Честе, и она сказала:

— Мой почерк. Это я написала.

Кому она написала эту записку, кому? Она не знала теперь. Почему ее там спрятали, почему? Она не знала теперь.

Бла, Вис и Педро шли по улице. Бла и Вис возвращались в Барселону, Педро их провожал, искал для них такси, и Вис не знал, как его благодарить за то, что он из Честе приехал в Бадалону, Педро и говорить об этом не хотел. Он сказал:

— Вот послушайте, какая была моя мать. В начале войны, в самом начале, потому что потом я ушел на фронт, как-то раз я вместе с двумя товарищами — что значит молодость! — пошел отбирать лошадей у крестьян. И мы их отобрали не менее двадцати пяти и пригнали в город — сами, конечно, верхом. И все рысью, рысью. Из верхних кварталов города нас увидели и перепугались. Марокканцы, войска! Мы собой остались очень довольны. А мать позвала нас, сказала: вот как? — и посадила в тюрьму.

В улыбающихся прищуренных глазах Педро Вис видел всю эту сцену и почти отчетливо представлял себе алькальдессу, но нет, образ расплывался, как в те минуты, когда она умолкала. Педро остановил такси, Вис сказал шоферу:

— Пожалуйста, в Кастельяр, провинция Хаэн.

Г

Они начали курить, одурманивая себя тройным ароматом: пахучим дымом светлого табака, атмосферой порта в вечерний час и терпким

запахом запретных слов, придававших пикантность их приключению. Табак они покупали с предосторожностями, достойными контрабандистов, у дочерей контрабандиста Пакито, говорили, что он пахнет медом, да нет, не медом, а сушеным инжиром, подносили его к носу, закрывая глаза. Нос это оспаривал. Нет в мире ничего лучше аромата контрабанды и не может быть. Тогда Экспосито говорил, что табак пахнет одалиской, и это их тоже одурманивало. И они познали восхитительно звучавшие слова, контрабандой дошедшие до них морем. Как и морской бриз. “Кэмел”. “Голд флейк”. Из легенды о странниках дальних морей. “Кэпстан нэви гут”. “Лаки страйк”. Не говоря уже о турецких или египетских сигаретах, те были начинены пороком и развратом. Были сигареты с названием “Абдулла”, и мальчишки повторяли и повторяли это слово и говорили еще разные другие — так они выражали свои впечатления от магических закорючек диковинного алфавита и завитков папируса среди полумесяцев и золотых звезд на коробке, а еще Экспосито говорил, что в эти египетские сигареты добавляют капельку опиума, понюхай, сам учуешь, так он уверял, друзья нюхали, нюхали — и в самом деле: капля опиума сказочно пахла каплей опиума, и в тумане курительной комнаты виделся сладострастный танец живота, такого и в “Батаклане” не увидишь, какие красотки, ох уж эти турки, или египтяне, или китайцы, или кто там еще, да кто бы ни был, все равно. Иногда они брали не сигареты, а трубочный табак, то голландский, то английский, то американский, у него запах так запах, в нос ударяет, наверно, потому, что это тоже аромат контрабанды, этим табаком надлежало набивать трубку из австрийской вишни, Висенте не знал, откуда у него такие сведения: то ли сказали Экспосито или Бернабе, то ли сам прочитал на витрине табачного киоска. Он не знал, но трубки эти были чудо, грубые, едва обработанные, словно высеченные топором прямо из ствола дерева. На одной даже серебристая кора вишни. Это да, куришь, чертовский аромат, дым дерет горло и бронхи, Экспосито говорил, их надо подлечить ромом, мальчишки делали, как сказал Экспосито, и тогда дым начинал чертовски пахнуть ромом, а чего стоила фраза “трубка из австрийской вишни, сдобренная ромом”, потрясающе. В порт они шли прямо из школы. Вечером — им особенно нравилось вечером — прокуривали последние часы, отводимые для подготовки к занятиям, приходили в порт, когда на мачтах стоявших У причала судов уже горели зеленые и красные огни, отражаясь в воде. По темным закоулкам припортового квартала добирались до дома контрабандиста Пакито, стучали в дверь условным стуком, которому научил их Экспосито: тихонько, одними костяшками пальцев (ни в коем случае не дверным молотком), полрюмки охенской. Самого Пакито они никогда не видели. Да и ни к чему было; зато они видели его дочерей, которых звали Анхелинес, Пьедад и Куки, у них у всех были бездонные черные как ночь глаза и вьющиеся черные волосы. И шелковистые, такие шелковистые. И они Разрешали трогать себя, правда чуть-чуть, но и то можно было с ума сойти. Экспосито, бледный и небрежный, имевший сказочный успех у девиц, такой успех, что он мог до смерти истощить себя их любовью, говорил, что Пьедад, с которой у него как будто что-то наклевывалось, бесподобна, но Анхелинес и Куки были не хуже, на какую ни посмотри, скажешь: вот эта, эта лучше всех. И эти три девицы говорили: вот пришли наши желторотики; это их немного обижало, но и кружило им головы. Иногда кто-нибудь из троих или четверых ходивших туда заворачивал в таверну для моряков, где всегда можно было увидеть сушеных осьминогов, висевших на крюках, и двух-трех проституток, с гноящимися глазами, в туфлях на высоких тонких каблуках (острые, как кинжал, котурны), в платьях туго в обтяжку, вот-вот треснут на пышном заду, — и тот, кто заходил туда, возвращался с видом отчаянного заговорщика, — полрюмочки охенской и пару бутылок то ли вина, то ли еще какой дряни из бочонка, скажем рома, без которого моряк — не моряк, или коньяку, смешанного с анисовой или какой-нибудь сладкой дрянью — так любят девушки, — и пили, и атмосфера разогревалась, но с соблюдением определенного ритуала: если ни с того ни с сего обнимешь девушку, она ускользнет из твоих рук, надо сказать: потанцуем, и тогда, мурлыча как бы в забытьи дансон или slow [26] , загадочная, внезапно преобразившаяся, молодая, под стать тебе, женщина прижималась к тебе в медленном танце, постепенно обволакивая, а когда тебе становилось совсем уж невмоготу, ты опрокидывал ее на одну из кушеток, которые стояли там неизвестно для чего, потому что, когда ты добирался до кушетки, тебе уже ничего не было нужно. Просто поражала быстрота, с которой загадочная женщина действовала на тебя. Экспосито говорил: если мы как-нибудь принесем патефон, они сдадутся, и Висенте наконец осмелился сказать, что у него есть патефон, и Экспосито: так принеси его, козел — тогда в моде было говорить “козел” или “у меня борода как у козла, ни одна бритва не берет”. И так как им нужно было уходить, они наконец уходили (разгоряченные), а Анхелинес, Пьедад и Куки предупреждали их: берегитесь карабинеров, — это чтоб у них не увидели табак. Никаких карабинеров там не было, они это говорили, чтобы подстегнуть их воображение. В душе они были добрыми девушками. Ночные тени уже сгущались, в темной воде гавани дрожали отблески фонарей и звезд, и откуда-то, возможно из таверны, где проститутки с гноящимися глазами, или из другого такого же заведения доносились протяжные и нежные звуки аккордеона, и друзья говорили друг другу: черт, какой насморк я подцепил, есть у тебя “Кэмел”? Дай-ка мне одну, у меня кончились, а “Голд флейк” дерет глотку.

26

Слоу-фокс (англ.).

Это было в тридцать пятом, когда им было почти по шестнадцать (Экспосито — почти семнадцать) и они учились в шестом классе, а страна переживала период, который тогда еще никто не называл двухлетием, но его жертвы, должно быть, уже называли черным [27] , и это волновало друзей не меньше, чем открытие Достоевского, а открытие женщины не меньше, чем открытие Валье-Инклана — возможно, после того, как его портрет был помещен на заглавном листе очередного номера “Новеллы и рассказы”, — и открытие Барохи, Антонио Мачадо, Гарсиа Лорки [28] , и вообще современной литературы, проглоченной за время, украденное у истории литературы и других исторических наук, — это чтение было сутью в их жизни. И кроме того, они были поглощены тайной любви — по крайней мере Висенте. С ним получилось так — чего в жизни не бывает! — что он остановил свой выбор на хроменькой. Мало ему девушек в школе, на улице, повсюду? Что ж, ничего не поделаешь. Каждый таков, каков он есть. Правда, девушка была прехорошенькая. У нее были немыслимые ресницы, стройная фигурка и близорукие глаза цвета меда, они гасли и загорались, как мерцающие огни. Они завораживали, но дело в том, что при этом они тебя не видели. Пухлые губки. И пунцовые, как тутовые ягоды, по словам Висенте. Пунцовые-препунцовые, говорил он. Вот как. И все тут. Девушка прихрамывала. По правде говоря, изрядно прихрамывала. А кроме того — и это, пожалуй, было самое главное, — на Висенте она не обращала никакого внимания. Но правда также, что Висенте никогда с ней не говорил. Не разговаривал, не подходил. Он писал и посылал ей стихи, но она так никогда и не узнала, от кого они.

27

1934 и 1935 годы получили впоследствии в Испании название “черного двухлетия”: в 1933 году на выборах в кортесы победу одержали правые партии, которые образовали правительство Лерруса, просуществовавшее до конца 1935 года. За этот период в стране не только не было проведено никаких реформ, но были ликвидированы завоевания предшествовавшего периода Республики. В ответ на массовые выступления трудящихся (Астурийское восстание; в Мадриде, Валенсии, Севилье была объявлена всеобщая забастовка) тысячи людей были брошены правительством в тюрьмы.

28

Рамон дель Валье-Инклан (1869–1936) — знаменитый испанский писатель, стремившийся к обновлению испанского языка и литературы, принадлежал к интеллигенции, боровшейся с диктатурой Примо де Риверы, а позднее — с Альфонсом XIII. Пио Бароха (1872–1956) — испанский писатель, автор остросоциальных романов, также противник диктатуры Примо де Риверы. Антонио Мачадо (1875–1939) и Федерико Гарсиа Лорка (1898–1936) — великие испанские поэты.

Я чувствую — каждый мой палец раскрывается почкой цветка, впитывая трепет твоего живота…

Неплохо, не правда ли? А потом еще:

с андалусской гитарой схожи твои груди, твой стан точеный, необычен цвет твоих глаз, не поймешь — то светлый, то черный.

Через сорок пять лет он припомнит только эти строчки, нет, еще одну:

вижу губы твои голубые…

в духе фантастического искусства новых для того времени плакатов и афиш и новой поэзии; и Экспосито, которому он показал это стихотворение и который уже писал (как он сам говорил), утверждал, что губы могли быть синими, будь они на самом деле красными или даже пунцовенькими. Да еще две строчки из другого стихотворения…

Но стоп. Хватит. По крайней мере пока. Наряду со всем абсолютно неизбежным в жизни, его, разумеется, волновали потрясения, которые вели страну к трагедии, и это тоже было неизбежно. Незадолго до того, как он начал писать стихи хроменькой, когда ему не было еще четырнадцати лет, зверские убийства в Касас-Вьехас [29] , например, так потрясли его, что он заболел. И было это за пять или даже за шесть лет до конца самого захватывающего путешествия во времени, которое проделал Висенте на своем жизненном пути. Намного раньше, когда он еще рвал руками волшебную паутину, мешавшую видеть, и делал первые шаги к мерцавшему впереди свету разума, пусть робкие, но вперед, когда еще пережевывал новые слова, которыми надо суметь пользоваться, как молочными зубами, — уже тогда его жизнь качали эти потрясения. Но получается, или, скажем, ты думаешь, что получается, так: историю прошлого ты сначала читаешь,

потом, может быть, переживаешь, а историю настоящего сначала переживешь, а потом, возможно, читаешь. И если к тому же ты еще не стал самим собой, а только становишься героем собственной истории и поражаешься ей, шум, крики и эхо окружающего тебя леса, как правило, кажутся тебе небесной музыкой. Как правило. Так было и с Висенте: еще когда даже для Бернабе он был всего-навсего Титаном, временами случалось, что его поражала одна из песен, которые распевают слепые и шарманщики (еле слышно) на забытых перекрестках вчерашнего дня.

29

Имеется в виду зверская расправа правительственных войск над крестьянами андалусского селения Касас-Вьехас в 1933 году.

Под напевы труб победных и под барабанный гром каждый парень смотрит браво, выступает молодцом,

и музыканты прикладывали руку к сердцу, и ты, конечно, тоже, а потом были такие слова:

Испанский солдатик, храбрец и герой, влюбленное солнце гордится тобой,

а немного погодя, почти сразу:

тра-та-та, тра-та-та, та-та, тра-та-та, тра-та-та, та-та-а-а-а,

восхитительно, что еще сказать, трубит труба, гремит канонада, кони ржут и скачут галопом (а бывает, что кони ржут, когда скачут галопом?), а мавры бегут, потому что это была победа над маврами, над кем же еще, если не над ними, тогда бы они и не пели, ведь если бы они не держались так дерзко и если бы хитрюга Абд-эль-Керим был уже разбит и был бы установлен протекторат и мир, и то и се, — папа, что такое протекторат? — Протекторат? Ну… — Да знает он, что такое протекторат, нечего было и спрашивать. Много-много лет спустя ты прочтешь: “Мир, достигнутый в 1927 году благодаря протекторату…” [30] — и вспомнишь эту песню, хоть связь между ней и газетной заметкой установила только твоя фантазия (только — ха! — только), песенка эта разъяснит тебе живой смысл заметки лучше любых комментариев. Потому что она сохранит свой аромат, такие песни — как лесные цветы на ветру истории. Появятся дотошные историки и примутся превращать лес в сад, подрезая и выстраивая в ровные ряды события, цифры, даты. Выпалывая сорную траву нашей жизни. Но… Ты понимаешь?

30

10 июля 1927 года было сделано официальное заявление об усмирении марокканских племен, восставших под предводительством Абд-эль-Керима (1881 или 1882-1963), главы Рифской республики (1921–1926).

Как тут уцелеть этим лесным цветам, куда там, очень нужны историкам такие вещи, как грусть и воспоминания…

5

Бофаруль, завернувшись в плед — хоть печь и горела, было зябко, как бывает в Валенсии, не знающей зимы, ложишься в постель, а простыни сырые, но что поделаешь, если там зима — это сырость и холод, — так вот, Бофаруль, завернувшись в плед, передавал Вису бумаги, и ему никак не удавалось дать пинка Лу или Каровиусу, потому что те ловко уклонялись и отпрыгивали, и Бла говорила: какие они у вас игривые, — а Бофаруль говорил: игривые? Это сукины дети, вот они кто, это тебе кажется, что они хотят поиграть со мной, но меня не обманешь, я знаю, что они хотят меня кусать, царапать, грызть, я знаю, что это за сукины дети, — и Бла спросила: Каровиус тоже? Бофаруль ответил: он-то? Да он самый настоящий сукин кот, — но тут Вис сказал: послушай, рекомендательные письма в Кастельяр и Вильякаррильо — это да, но я здесь вижу письма в другие города, даже в Хаэн, — и Бофаруль ответил: конечно, на всякий случай, если не понадобятся — ну и бог с ними, Вис озабоченно просматривал письма алькальдам, председателям и секретарям ИСРП [31] и ВСТ: Но мне-то хотелось бы привлекать к себе как можно меньше внимания, — тебе хотелось бы, чтобы никто не знал, кто ты такой, но нет, пусть знают, — да что ты, я совсем не то хотел сказать, — как это “не то”? — Ну, послушай… да, конечно, — и Бофаруль велел ему замолчать и одеваться, потому что им надо идти к старому социалисту из Торреперохиля, который уже много лет живет в Валенсии и теперь ждет их — его предупредили, что мы придем, он поможет наладить контакт с людьми из Вильякаррильо, это недалеко от его родных мест. И Вис спросил: стоит ли беспокоить этого человека, — Бофаруль сказал, что это обязательно, у тебя же нет рекомендаций в Вильякаррильо, — и Вис умолк. Бла почесывала бока Лy, и Лу ворчала от удовольствия, а Каровиус ревниво мяукал, и тогда Бла чесала ему за ухом. Каровиус был толстым одноглазым котом, глаз он потерял в жестокой схватке с вороном, впрочем, око за око, потому что ворон после этого тоже окривел; пораженный Бофаруль видел этот бой, завязавшийся на плоской крыше его дома при полной луне, при свете которой дымовые трубы и голубятни четко вырисовывались на фоне неба, когти кота против когтей ворона, дикие прыжки и яростное хлопанье крыльев, фырканье и карканье, волосы становились дыбом, сказал Бофаруль, указывая на свою лысину. И все это может еще возобновиться: ворон, усевшись на недосягаемый флюгер, оглядывал крышу, на которую Каровиус вылезал, чтобы наблюдать за флюгером. Иногда, впившись друг в друга единственным глазом, для чего каждый поворачивал голову в профиль к противнику, они сидели неподвижно по часу и даже больше. У Лу в жизни ничего сногсшибательного не было, Лу просто кусала Бофаруля, это был смирный коккер-спаниель с блестящей коричневой шерстью, которая топорщилась, особенно на огромных обвислых ушах. Она вызывала в памяти образ Короля Солнце [32] и английских судей в париках. И она кусала Бофаруля. Вот и все. Как и Каровиус, но тот больше царапал. Это естественно. Бофаруль особенно не жаловался, нет, но всегда ходил в отметинах. На руках, на ногах. Надо сказать, что он по-своему мстил им. Между всеми тремя образовался треугольник ненависти. Когда Бофаруль был в отъезде и их забирала к себе его сестра, они жили, как и положено жить кошке с собакой. Но как только возвращались к нему, не обращали друг на друга никакого внимания и свою ненависть друг к другу проявляли через него. Именно так, говорил Бофаруль, через меня, терзая меня. Но и я у них в долгу не остаюсь. Из каждой поездки я привожу им какой-нибудь подарочек: мяч, заводную мышь, резиновую кость — и бросаю им этот подарок с величайшим презрением. Немного погодя Бофаруль исчез и снова появился. В другом парике. Ушел в парике с залысинами, а вышел и с лысиной, и с плешью. Когда они спустились вниз и выходили на улицу — дом был из тех, в которых лестница, со множеством невысоких ступенек и веревкой вместо перил, ведет прямо в квартиру, — Вис прошел вместе с Бла вперед и вполголоса спросил ее: он сменил парик? — да, я думаю, он сменил парик. Это совершенно успокоило Виса. В это мгновение — ну еще бы! — он ясно понял, как он уважает этого непостижимого Бофаруля. За то, что он жизнь богемы предпочитает богатству и носит загадочно идеальные парики. Кто не обратит внимания на его метаморфозы, тот и не подумает о париках, а кто обратит, скорей подумает, что сам был невнимателен — вот так штука, я почему-то считал, что лысина у него меньше (или больше, или со лба, а не плешь на макушке)… Держа под руку Бла, он взял под руку и Бофаруля, и они отправились в путь. Немного погодя приехали на такси к дому, где жил Кандидо. Старый социалист из Торреперохиля. Семидесятилетний старик живого нрава. Высокого роста, очень высокого. Худой и костлявый. Много чего претерпел за войну и после войны и теперь существовал на пенсию вместе с женой, которую тоже звали Кандида, она была маленькая и черноволосая, мужа обожала (“Чего он только не повидал на своем веку!”), но многое принимала слишком близко к сердцу и тайком его поругивала. В войну и в послевоенные годы она сама и вся ее семья сильно настрадались, да и близких недосчитались. Несмотря на это, в Кандиде чувствовалась скорей усталость, чем горечь, и иногда она даже изумленно улыбалась выходкам мужа. А было уже четвертое декабря (Бла и Вис задержались на два дня в Барселоне и второй день находились в Валенсии), и через день-два Бла, Вис и Бофаруль собирались в Вильякаррильо. Кандидо действительно приготовил для них рекомендательное письмо человеку, который жил в Вильякаррильо и, по словам Кандидо, мог рассказать им много удивительного, звали его Хосе Морено. А когда шестого утром Вис и Бофаруль пришли на автобусную станцию, чтобы ехать в Вильякаррильо, они там встретили Кандидо и Кандиду. Пятого числа Кандидо получил письмо из Мадрида от старого друга, сына последнего республиканского алькальда Вильякаррильо, расстрелянного в тридцать девятом году на кладбище этого городка. Кандидо сказал, что завтра останки этого достойного человека будут перенесены в нишу, потому что тогда его захоронили наспех… кое-как, хоть и не в братской могиле, как остальных. И вот его сын спрашивает нас, не хотим ли мы присутствовать на церемонии вместе с ним, его семьей и…

31

Испанская социалистическая рабочая партия.

32

Имеется в виду французский король Людовик XIV.

В Вильякаррильо прибыли днем. Все пятеро остановились в одной гостинице. Прошлись по городку, посмотрели, а вечером пошли к Хосе Морено. То, что рассказал Хосе Морено и что Вис недели три спустя снова прослушал в магнитофонной записи у себя в мансарде на Палмерс-Грин, впоследствии заставит Виса все хорошенько припомнить, начиная с седьмого числа, когда они пошли на кладбище, а не с шестого, дня встречи с Морено.

С широкой эспланады на окраине городка они увидели справа кладбище, а левее, немного ближе к городу, — длинную белую стену. Эта стена как бы обрубала склон расположенного позади нее небольшого холма. Перед стеной был пруд, очевидно для водопоя. В таком месте, подумать только. И прежде всего, переводя дух — им пришлось подняться на несколько холмов, прежде чем они сюда добрались, — они стали смотреть на стену и на пруд. Они должны были здесь остановиться, они должны были на все это посмотреть, хотя и не знали почему, и Кандидо резко и сухо сказал, что здесь тоже расстреливали, и кто-то из стариков, лет семидесяти, таких же, как Кандидо и Кандида, присоединившихся к ним возле кладбища, их было трое или четверо, — через кладбищенские ворота входило и выходило немало людей, — кто-то из этих стариков, которым Кандидо представил приезжих очень кратко, “наши друзья”, сказал: и по-моему, расстреливали и здесь, на этом месте полегло немало народу, — а Кандидо сказал: а туда лучше и не смотреть — и быстрым движением руки указал на кладбищенские ворота, качая головой, и принялся расхаживать, отделившись от остальных, немного вразвалку, стуча каблуками, на нем были пастушьи сапоги и светлая кожаная куртка, а кто-то из стариков, тот же самый или другой, сказал: да, их ставили к воротам кладбища, — на что Кандидо сказал: черт побери, ставили к воротам и к кладбищенской стене ставили, — но Вис все смотрел на ту, другую стену и никак не мог понять, для чего здесь водопой, или что там еще, и стена как будто свежепобеленная, что же, их ставили перед прудом или как, и он сказал:

Поделиться с друзьями: