Удивительные приключения Яна Корнела
Шрифт:
Килиану Картаку, превосходному кавалеристу, посланному с депешей в Вену, после доставки ее было позволено, на обратном пути остаться в Чехии. Стало быть, ему повезло, — ведь Килиан ехал почти прямо домой. Он, мой односельчанин — первая ласточка! Эх, если бы он запомнил хотя бы десятую часть моих поручений и приветов, которые я убедительно просил его передать! Главное — мне хотелось, чтобы он нашел какую-нибудь возможность прислать сюда с кем-либо весточку о моем родном доме. Я полагал, что меня задержат в Оснабрюке еще на несколько месяцев, а из Праги сюда наверняка частенько будут приезжать курьеры.
Он клятвенно пообещал мне исполнить мою просьбу, и мы по-братски обнялись. Хоть я и завидовал ему, однако был рад, что таким образом,
Вторым, кто оставил нас, был Матоуш Пятиокий. Этот ушел недалеко, только перебрался из нашего лагеря в трактир «У розы» на оснабрюкской площади. Короче, — он тут женился.
Как известно, Матоуш Пятиокий любил повеселиться и знал толк в питье. Он быстрее всех разнюхал, что лучшим трактиром в Оснабрюке был трактир «У розы». Установив это, он сделался его постоянным гостем. У трактира же были две розы: одна из них вычеканена на железной вывеске, а другая, живая и пухлая, разливала напитки. Трактирщица была, собственно, вдовой, бабенкой, как говорится, в расцвете лет, довольно милой, привлекательной и — главное — веселой. Сам Матоуш никогда не унывал и отнюдь не походил на брюзгу. Они скоро почувствовали обоюдную симпатию друг к другу и удивительно быстро сошлись. Трактир «У розы» посещало немало господ офицеров; и вдовушке, которая, вдобавок, была, очевидно, очень ловкой, удалось, ко всеобщему удивлению, добиться у них увольнения Пятиокого из войска.
Скоро Матоуш уже торжественно шествовал в костел, ведя под руку госпожу трактирщицу, совсем помолодевшую от счастья. Нас с Криштуфеком он избрал своими шаферами. Матоуш в последний раз надел свой мушкетерский мундир. Новые, где-то раздобытые, перевязь и шляпа, воинственно торчащая сбоку шпага и лихо закрученные, правда уже совсем седые, усы придавали ему вид настоящего франта.
Во время свадебной пирушки я очутился рядом с ним. Он был весел, без конца острил и казался вполне счастливым. Я чувствовал, что он то и дело поглядывает на меня, словно у него чешется язык сказать мне что-то.
Только после того, как мы осушили изрядное количество кружек, Матоуш, наконец, повернулся ко мне и заговорил:
— Я не знаю, но думаю, что ты думаешь, — его язык уже плохо повиновался ему, — я изменил. Тем, что остаюсь здесь. Ну, ты только признайся! — Я не успел возразить ему, а он продолжал: — Видишь ли, сынок, я уже старею и порядком устал. Служба выжала из меня все соки, — она, как черта, таскала меня по всем дорогам и привела наконец сюда, где добрая человеческая душа пожелала заботиться обо мне. Она — славная, поняла, что я не дурной малый. Когда два пожилых человека поймут друг друга… ну, ты — ребенок, тебе не понять этого. Ты — огонь и тебе бы только пылать. У тебя так и должно быть. Я же хочу потихонечку дотлевать. Мне нужно не пламя, а ровное тепло. Весь мой жизненный опыт научил меня любить человека. Найти настоящего человека, — скажу я тебе, — нелегкое дело! Мне сдается, что я нашел его. Ну, а как, по-твоему, разве плохо, если люди — их же собралось тут со всего света — станут говорить: «Смотри-ка, этот знаменитый и порядочный трактирщик — чех!»
Как оказалось позднее, люди заговорили о нем очень скоро. Наш Матоуш под крылышком своей вдовушки прямо-таки помолодел; он вертелся среди посетителей. Словно отродясь был шинкарем, и трактир «У розы» стал еще более оживленным. Удивительным было то, что Пятиокий стал пить теперь очень умеренно, лишь изредка чокаясь с кем-нибудь из посетителей. Он никогда уже не напивался так, как на своей свадьбе. В один прекрасный день на трактире появилась новая вывеска: «У мушкетера с розой».
— Возможно, ты не согласишься, — сказал мне однажды Криштуфек, — но наш Пятиокий — редкий и мудрый человек. У него есть и сердце, и разум.
Мне было понятно, почему так отозвался о нем Криштуфек. Но я не осмелился признаться, что мне известно, каким образом бывший писарь пришел к такому мнению.
Я
продолжал регулярно стоять на часах у городских ворот. Через них непрерывным потоком проходили все новые и новые солдаты, одетые в мундиры самых различных армий. Перед моими глазами то и дело мелькали удостоверения курьеров, паспорта приезжающих и увольнительные свидетельства.Но однажды — будь он тысячу раз проклят, этот день! — я, точно ошпаренный, впился глазами в дорожный паспорт, небрежно сунутый мне под нос какой-то рукой, на которую падало кружево из-под обшлага офицерского камзола. На паспорте стояло: лейтенант Тайфл. Подняв голову, я так пристально уставился на офицера, что привлек его внимание к себе. Взглянув на меня, он вдруг насторожился; его единственный глаз засверкал и лицо искривилось злой насмешкой.
— А, старый знакомый! — сказал он таким ледяным голосом, что у меня тотчас же прошел мороз по спине.
Тут я заметил, что он скользнул своим взглядом по моей нарукавной нашивке, на которой был номер полка. Казалось, он хотел сказать еще что-то, но тут же раздумал. Не спеша сложив свой дорожный паспорт и не обращая на меня никакого внимания, он направился в город.
С той минуты я не мог избавиться от какого-то дурного гнетущего предчувствия. Ну, боже мой, что тут такого! Само собой, пан лейтенант не возражал бы слопать меня, если бы это ему удалось. Но война уже закончилась, и вряд ли кто пожелает теперь разбираться в старых солдатских грехах. Уже одни размышления и утешения свидетельствовали о том, что я неспокоен и что какая-то чертовщина морочит мне голову.
Но все оставалось по-прежнему. Перевалило за полдень, а о лейтенанте не было ни слуху, ни духу. Через несколько минут меня должны были сменить другие часовые. Действительно, вскоре показался новый караул, за которым следовало еще четыре верзилы-саксонца во главе с незнакомым мне вахмистром.
Эта пятерка ждала, пока меня не сменили на посту. Потом ко мне подошел вахмистр и приказал сдать ему меч. Мне не оставалось ничего другого, как повиноваться, и я был тут же окружен четырьмя саксонцами. Они повели меня от ворот не в лагерь, а прямо по площади, к городской ратуше.
Мне казалось, что земля уходит из-под моих ног. Ведь все это не могло означать ничего другого, кроме того, чем оно оказалось в действительности, — через минуту за мной захлопнулись двери городской тюрьмы.
Я уселся на соломе и долго не мог прийти в себя. Боже мой, что же я такого совершил? Совесть у меня была чиста, и я никак ничего не мог припомнить за собой, пока снова у меня в голове не блеснула мысль: лейтенант Тайфл!.. Каким образом и ради чего засадил он меня сюда, я не знал, но ни на секунду не сомневался, что это мог сделать только он, — ведь только у него хватило бы на это совести.
Сначала меня это испугало — мне уже не раз приходилось сталкиваться с ним, — но потом я постепенно успокоился: это было слишком давно. Я подвластен командиру своего полка. За время же пребывания у саксонцев я не совершил ничего предосудительного.
Но, как ни размышляй, я очутился в тюрьме. Отрицать это было невозможно. Как часто бывает в подобных случаях, никто не вступился за меня. Каждый раз, после долгих мучительных ожиданий, открывались двери моей камеры и какой-то молчаливый парень ставил на пол кувшин с водой, клал рядом с ним кусок хлеба и потом уносил пустой кувшин, я пробовал заговорить с ним, но он не отвечал.
Все это было мне уже не по душе, и я стал подумывать о том, как бы вырваться на свободу. Не попытаться ли мне стукнуть тюремщика кувшином? Такого удара вполне достаточно, чтобы оглушить его. Но как миновать потом лестницу, коридоры?.. Нет, все это — ерунда!
Однажды, когда тюремщик снова принес кувшин с хлебом, мне показалось, что там пиво. Я с удивлением взглянул на тюремщика, задержавшегося на этот раз в дверях, а тот, впервые с тех пор, как он стал приносить мне еду, только усмехнулся, скорее ухмыльнулся, и сказал: