Удивительные приключения Яна Корнела
Шрифт:
Наша повозка, в сущности, была настоящим застенком на колесах. В первые же дни она вытрясла у нас всю душу. Казалось, мы едем уже не несколько суток, а целые недели. Нам было известно одно, — нас везут куда-то на юг. Некоторое время за нашим пологом разговаривали по-французски, потом послышалась испанская речь.
— Теперь мы можем въехать прямо в море, — грустно сострил Криштуфек. Но мы не въехали в море только потому, что, однажды вечером, добравшись до места назначения, остановились на его берегу, в каком-то испанском порту. Название его нам никогда не удалось узнать, — ведь здесь никто не разговаривал с нами, а если бы кто и заговорил, мы все равно не поняли бы испанскую речь.
Очевидно, чтобы мы не привыкли к хорошим условиям, нас прямо из телеги загнали в баньо [23] ,
Я побывал уже не в одном заключении, но такого еще не знал. Об этой тюрьме иначе не скажешь, как помойная яма, в которой люди кишели, словно черви.
В совсем небольшой камере нас было напихано пятьдесят человек. Тут собрался настоящий Вавилон: турки, арабы, негры, — в основном пленники, захваченные во время морских сражений с турецким флотом, и белые из самых разных стран, почти все осужденные на галеру. За какие же преступления попали они сюда? Насколько я помню, здесь были собраны самые разные люди, начиная от французского горожанина, не желавшего отказаться от протестантской веры, и кончая убийцей.
23
Баньо — тюрьма, каталажка (исп.).
Здешние заключенные, по сути дела, не жили, а лишь существовали, — каждая попытка набрать в легкие побольше воздуха стоила им напряжения всех сил. Истощенные, равнодушные и отупевшие, они сидели в постоянном полумраке со скрюченными ногами, прислонившись спиной к стене или беспомощно сгорбившись. На фоне серых лохмотьев и смуглой кожи человеческого тела, обнаженного или проглядывавшего сквозь дыры, вырисовывались только контуры голов, похожих на тыквы, плывущие по поверхности мутного потока. Да и сами головы их были удивительно изуродованы: у осужденных они были выбриты наголо, у пленников — подстрижены в кружок, а остатки волос зачесаны в хохлы и связаны ленточкой, как у монголов. Все это делалось, видимо, для того, чтобы в каждом, кому удалось бы сбежать, можно было бы сразу узнать галерника.
Человек никогда не знает своих настоящих сил. Ему кажется, что он никогда бы и ни за что не выдержал бы подобного. Однако ты сидишь несколько дней на корточках, среди навоза и вони, глотаешь такие помои, которые сам никогда бы не предложил свиньям. Тебе не удается даже как следует выспаться, некуда протянуть ноги, но ты все-таки живешь, хотя уже не сознавая, что такое жизнь и что такое смерть. Твои чувства притупляются, мысли бродят неизвестно где, но сердце еще бьется, легкие дышат, а кровь течет по жилам.
Более всего меня поддерживало то, что в минуту проблеска сознания я должен был заботиться о Криштуфеке. Хотя его кожа уже достаточно огрубела от пережитых испытаний — вы, разумеется, понимаете, что я имею в виду кожу не в прямом смысле слова, — однако у него была более нежная душа. Стоило мне только вспомнить о его тяжелых переживаниях после несчастной встречи с Маркеткой или его туманные рассуждения о звездах, как у меня сразу же появлялось опасение, — ведь еще более тяжелые телесные страдания и муки могут окончательно свести его в могилу. Однако Криштуфек, как это ни удивительно, переносил весь тот ужас куда лучше, чем я. Иногда он и сам подбадривал меня. Я долго не мог понять этого. Наконец я пришел к двум заключениям: или Криштуфек, после своих жизненных неудач, оказался сильнее меня, или телесные муки, испытываемые нами здесь, меньше угнетают человека, чем те душевные переживания, которые он должен преодолевать в самом себе. Оба эти вывода были правдоподобны, и я решил учиться терпению у Криштуфека. Известно, что каждое новое испытание только закаляет человека, борющегося против всего, что ниспошлет ему и обрушит на него судьба.
Но бывали минуты, когда подобные рассуждения не могли утешить меня, и тогда мною овладевало страшное отчаяние. Я сидел на промокшей и прогнившей соломе, в кандалах, трясся от лихорадки, смотрел на сырые стены, за которыми находился мир, ввергнувший меня сюда и надолго лишивший солнца, родины, свободы и возможности вернуться домой, — и в моей душе закипали тогда одни горькие слезы, которые, хоть и не вырывались наружу, однако причиняли мне мучительную боль. К счастью, здесь не было никакой возможности покончить с собой, а то я наверняка сделал
бы это.И вот, в одну из таких минут, когда я уже не думал ни о чем, кроме смерти, в углу нашей камеры вдруг зазвучала… песня. Я не понимал ее слов, — ее пел один араб. Арабские песни какие-то особенные и необычные для нашего слуха, — их мотив очень трудно запомнить, и нам кажется, что мелодия нарастает и замирает произвольно. Слушая подобную песню, невольно думаешь, что певец целиком находится во власти своих мгновенных причуд и настроений, а его песня — лишь смесь причитаний со страшно пылкой и сильной мечтой и похожа на сплошное безутешное рыдание. Но потом она увлекает тебя, и в один миг перед тобой исчезает тьма, рушатся стены и впереди открываются широкие горизонты и бескрайний простор знойных пустынь. Такая песня пышет огнем и страстью, и тебе кажется, что это поет сама жизнь, которую никому никогда не запереть в застенок, жизнь, которая может погаснуть в одном человеке, но продолжается и развивается во всем, что зреет, наполняется соками и дышит, жизнь, которая была и будет вечно.
Когда я услышал эту арабскую песню, она глубоко проникла в мое сердце и внушила уверенность в том, что, пока моя жизнь продолжается, ничего еще не потеряно и мне, возможно, удастся вернуться к ее сладким источникам, а если и не удастся, то прекрасно уже и сознание того, что жизнь повсюду неустанно кипит и идет вперед, суровая, созидающая, непреодолимая. Я вдруг почувствовал такой прилив сил, что твердо решил никому не позволить отстранить меня от стола жизни и лишить возможности снова принять участие в ее пиршествах. Вот как подействовала на меня эта арабская песня, мелодия которой была трудно уловимой, но близкой моему сердцу. Это была как раз та самая песня, о которой я, помнится, только намекнул во введении к книге.
Как ни странно, на следующее утро тюремщики вынесли нашего певца… мертвым. Араб уже окоченел — вероятно, он умер в тот же вечер, когда спел свою песню. По-видимому, вместе с этой песней он выдохнул и всю свою душу. Не знаю почему, но мне казалось, что это был счастливый человек. Его не смогли удержать в тюрьме. Со своей песней он вырвался туда, откуда его уже никто не мог вернуть. Ведь ничего не стоит посадить человека в тюрьму, подвергнуть пыткам, искалечить и убить его, но невозможно сделать одного — мне трудно выразить это словами — убить душу, дух, мысль, мечту, любовь к жизни. Смотрите-ка, араб умер, его унесли отсюда, но то, что он пропел, осталось здесь, в наших сердцах, и я, уже более сильный и богатый, понесу мечту погибшего араба в своем сердце.
Вскоре перед нами распахнулись ворота баньо и нас вывели из него. Выйдя на свет, мы в первую минуту чуть не ослепли. Но палки и кулаки тюремщиков быстро привели нас в чувство.
Нас гнали к пристани. Доковыляв до набережной, я поднял голову и впервые в жизни увидел перед собой море. Хотя боль в моих костях нисколько не уменьшилась, но я забыл о ней. Очутившись прямо на берегу океана, я оцепенел, очарованный им, словно птичка, загипнотизированная змеиным взглядом, и никак не мог оторвать от него глаз.
Мне никогда не удастся передать того, как подействовало на меня море, но если бы я и смог это сделать, то тот, кто не видел его, все равно не понял бы меня. Что рассказать о нем? Тут человек легко убеждается, как бедна и как бессильна его речь.
В тот день море было сравнительно спокойно, по его поверхности катились небольшие волны, которые, кудрявясь белыми гребнями, перегоняли друг друга и налетали на берег, рассыпаясь брызгами. Море глухо шумело, точно страшная, но проходящая стороной, буря, которая доходит до берега лишь как слабый непрерывный шум. А его необозримая широта! Сплошная вода до самого горизонта… Для меня, жителя горной страны, вероятно, самым необычным было то, что вся эта бескрайняя водная равнина была живой, меняющейся, находящейся в непрерывном движении. Здесь, на берегу, ты стоишь еще на земле, которая прочно и неподвижно лежит за твоей спиной, ты можешь на нее лечь, сесть, шагать по ней, ты можешь рассчитывать на нее, как на нечто безопасное. А перед тобой — еще более величественное пространство, более цельное, чем пестрая поверхность земли, более живое, подвижное, проницаемое, неопределенное, коварное и манящее, похожее на огромное бесформенное животное, которое шаловливо плещется у берега, то набегая на него, то отскакивая. У него нет ни дна и ни края. Море…