Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Утренние слёзы (Рассказы)
Шрифт:

Мария Александровна добилась своего: мистический холодок закрался в мою душу и подтолкнул воображение. Этому в немалой степени, конечно, содействовала обстановка, в которой велся рассказ: журчащая в тишине черная вода арыка, отразившая желтый свет фонарей; каменная замшелость платана над нами, с вершины которого в мертвой тишине падали вдруг, пугая нас своим шорохом, листья. Шорох этот рождался где-то в звездах, в космических каких-то туманностях неба, усиливался, пока скрюченный лист падал вниз, задевая за ветви и за другие умирающие листья, и наконец с хрустом ложился в пересохшие листья на земле. Кожа моя всякий раз холодела от щекотного ужаса, с которым я легко справлялся, говоря себе, что это всего лишь сухой лист летит, а не таинственные существа из космоса, о которых рассказывала Мария Александровна. Она сама тоже испытывала, видимо, что-то похожее, потому что умолкала, прислушиваясь к небесным этим шорохам, улыбалась, взглядывая на меня вопросительно, и продолжала свой рассказ полушепотом, зябким каким-то и очень взволнованным голосом.

Со стороны

могло, наверное, показаться, если бы кто-то подглядывал в это время за нами, что она мне то ли в любви своей признавалась, то ли упрекала меня в чем-то, — так задушевен, интимен был тон ее голоса, так близко от моего лица были ее удивленные, испуганные глаза, которыми она беззвучно как бы спрашивала меня все время: «Верите мне? Понимаете?» — испытывая словно бы страдание при мысли, что я не верю и не понимаю ее.

Я же кивал утвердительно, внимая ее рассказу, и меня била нервная дрожь, с которой я уже не в силах был справиться. Сомневаюсь, что эта дрожь рождена была во мне ее «страшным» рассказом! Слишком близко была она сама, неземное это, как мне казалось, существо, посетившее меня в звездную азиатскую ночь теплого декабря. Я не знаю, что было фантастичнее — ее рассказ или наше объединенное усилие понять нечто непонятное, нечто такое, к чему не было для нас обоих обычного пути. Мы оба остро чувствовали это и, может быть, инстинктивно искали окольных путей: она, рассказывая о своем муже, а я, внимательно слушая ее, — оба мы пытались таким странным образом прийти друг к другу.

— А вы знаете, — слышу я таинственно-страстный звук ее голоса, — ведь это все действительно очень непонятно! Он никогда в жизни не любил и не изучал физику, даже в том объеме, чтобы знать хотя бы символы эти, которые он никогда не писал своей рукой. Он даже не знал графического начертания этих символов, понимаете? Я точно знаю! Можете мне верить…

Гибкий ее и очень послушный голос почти неслышен, так тихо она говорит, так близко ее лицо. Но голос ее переливается при этом всеми оттенками чувств, какие она вкладывает в свою речь, — я как будто слышу озвученное дыхание этой женщины, как будто бы очень чуткий радиоприемник доносит до меня почти не искаженную шепотом эфира тихо звучащую волшебную музыку.

— Уверяю вас, — говорит она с искренней мольбой в голосе, — я ничего не придумала. Мы оба видели один и тот же сон, а в результате — это глупое подобие формулы. Мне самой очень жаль, что это случилось с нами. — И она прикасается к моей руке холодными своими пальцами в знак полного доверия. — Мне самой все это не нравится, и я нарочно рассказываю это всем, чтобы не было на душе ощущения какой-то пошлой тайны. Жду все время, что люди посмеются над моим рассказом, но все наоборот — они мне верят и даже советуют показать эту формулу какому-нибудь серьезному физику или математику. Фантазируют, придумывают бог знает что, уверяют, что это какая-то инопланетная цивилизация налаживала контакт с моим мужем, — Мария Александровна снова смеется, откидываясь и глядя с шутейной мольбой в небо. — Боже мой, какие глупые люди! А если и налаживали, то не на того напали. Не на того! — говорит она в радостном удивлении. — А дурачок мой поверил во все это и теперь вот отдыхает на балконе. Совсем законтачился! Можете себе представить: взрослый мужчина стоит на балконе и смотрит в небо. Это же очень смешно, — говорит Марии Александровна, переставая смеяться. — Это очень смешно, — повторяет она. — До того смешно, что я сама стала задумываться: а может быть, действительно налаживали? Ужасно неприятное чувство, когда люди, много людей, уверяют тебя, что это так, то есть не то чтобы уверяют, а сами верят в реальность этой истории. Тут невольно подчиняешься гипнозу, этой явной ошибке и начинаешь тоже верить… Я даже не знаю, если бы нашелся человек, который вдруг не поверил бы теперь во все это, я стала бы доказывать ему, что это правда. И ничего не могу поделать с собой, потому что не в силах объяснить, как это все случилось — одинаковый сон и эти символы. Я все это очень не люблю! А приходится мириться с этим. Вот в чем ужас! Столько обыкновенных чудес вокруг, столько радости в жизни, ну вот, например, этот декабрь, эта ночь и мы с вами, совершенно незнакомые люди, этот арык — разве это не чудо?! Нет, все-таки страшно, когда человек ко всему привыкает и ничего этого не замечает. Мне теперь, знаете, приходится самой себе тоже доказывать, что жизнь наша в любом ее проявлении, в простом дыхании даже, в движениях, в способности видеть все — тоже великое чудо! Раньше я просто жила, просто радовалась, просто рожала детей, любуясь каждой своей девочкой, как небывалым чудом, а теперь — ужасно! Какие-то иноземные цивилизации лезут в голову, какие-то формулы… И с мужем что-то непонятное происходит… Я теперь сама себе доказываю, что жизнь наша такая радость, так она в общем-то быстротечна и беззащитна, что ее просто обожествлять надо, ценить каждый ее миг. Я понимаю, могут сказать, а как же борьба — это ведь главное проявление жизни. Все правильно! Я и за то, чтобы не только обожествлять, не просто ценить все подряд — я за противоречия жизни, я за борьбу. Но разве сам человек не противоречив? Взять, например, инстинкт и совесть — два начала. Человек извечно противоречив, и в нем самом все время происходит борьба инстинкта и совести. Неужели мало этой борьбы? Может быть, и мало, конечно, я понимаю, но я совсем не о том… Я о самой жизни, об этом повседневном чуде, понимаете? И вообще — не о том, не о том, не о том… Заболталась, — говорит Мария Александровна и

грустно усмехается. — А вдруг завтра скажут: слово предоставляется Хуторковой?! — спрашивает она с пугливым недоумением и, вскинув голову, заглядевшись в небо, прислушивается к тихо падающему, стукающемуся об ветви и листья шуршащему листу.

Я долго улыбаюсь, сдерживая озноб, и невольно думаю о той борьбе, о которой только что сказала Мария Александровна: она во мне сейчас в разгаре, и я не знаю, что победит — инстинкт или совесть.

Но победили обстоятельства: согбенная старушка с мучнисто-белыми ушами, скрипучие половицы, наружные выключатели — повседневное то чудо, о котором говорила милая Мария Александровна.

После закрытии конференции, на которой так и не удалось Марии Александровне выступить в прениях, вечером был авиарейс до Москвы, и она улетела, заторопившись к своему мужу со «зверятами», по которым, наверное, очень соскучилась и перед которыми чувствовала себя виноватой, потому что никто из них — и особенно муж! — не видел и никогда не увидит, если не представится случая, Средней Азии в декабре месяце.

Я же остался до утра, не в силах улететь от банкета, на который мы все были приглашены. В том числе, конечно, и Мария Александровна Хуторкова, пренебрегшая щедрым угощением ради непонятного мне счастья увидеть мужа и детей раньше, чем увидят своих мужей, жен и детей другие участники конференции. Улетела, чтобы со слезами умиления смотреть на своих тихих девочек, впивающихся зубами в сочную и душистую прохладу распластанной дыни, вытирающих мокрые подбородки, облитые соком груш; чтобы развалиться с ними потом на огромном ложе и таинственно рассказывать, как сказку на сон грядущий, о земных чудесах, которые удалось ей увидеть среди морозной и метельной зимы.

Улетела, чтобы как можно скорее приняться за обыденные домашние дела: за стирку, за мытье посуды, за готовку обеда. Чтобы опять по утрам, до работы, везти свою маленькую на саночках в детский сад, держать за руку средненькую, которая пошла в папу и чуть ли не спит по дороге в сад, бежать потом на работу, боясь опоздать, протискиваться в двери переполненного вагона метро, а придя на работу, весь день до вечера думать, считать, чертить, записывать, доказывать, не соглашаться, подчиняться и в расстроенных чувствах продолжать изо дня в день, из часа в час главное дело своей жизни.

Неужели ей не хотелось лишний денек пожить другой, беспечной жизнью?! Всего лишь один вечер, одну ночь, одно утро… Разве это мало?

Я не мог понять и оправдать ее бегство. Я испытывал нечто вроде личной обиды, узнав, что она улетает. Во мне бесился негодующий, самоуверенный мужик, которым ради какого-то безмозглого пачкуна пренебрегла хорошенькая женщина. И единственным моим утешением была смутная догадка, что она улетела именно из-за меня, боясь предстоящей ночи в этом забытом, потерянном, обойденном зимою декабре, которого никогда не было и не будет ни в моей, ни в ее жизни.

Я сидел перед окном, затянутым ржавой сеткой, которое выходило во внутренний двор нашего П-образного дома, и смотрел на палевого щенка, живущего возле кухни. Щенок играл с шуршащими платановыми листьями. Он вдруг замирал в напряженной позе, прислушиваясь к шорохам, и в неуклюжем прыжке бросался в листья, загребая их лапами. Слой листьев был так велик, что щенок утопал в этих громко шуршащих ворохах: лишь одна голова с болтающимися ушами дергалась на поверхности из стороны в сторону. Своей окраской он сливался с листьями и поэтому был похож на дикого зверька. Играть ему было очень приятно! Он вытягивался в этих листьях, елозил на брюхе, подпрыгивал на всех лапах, встряхивался, замирал и снова бросался на шорохи. А потом, устав от игры, растянулся и уснул, исчезнув среди листьев, как будто его и не было никогда. Даже черный дрозд, прилетевший к дверям кухни, не сразу заметил его.

Мы успели проститься с Марией Александровной, бежавшей от веселого застолья. В торопливости она крепко пожала мне руку, очень смутилась при этом и — я не знаю за что — поблагодарила меня с приглушенной истовостью в голосе.

— Спасибо… За все вам спасибо, — говорила она, смущая меня этой странной благодарностью, которой никак не ожидал услышать. — А я вот улетаю. — Мария Александровна вглядывается в меня, словно бы стараясь внушить мне это. — Я понимаю, будет весело, но я не люблю всего этого. Никак не могу остаться. Тороплюсь. Надо успеть на базар. Всякие покупки! Ради бога, ничего не надо, никакой помощи… Вы мне только мешать будете. Вы уж простите за откровенность. — И, виновато улыбаясь, она удаляется с ласковой оглядкой.

Уже из-за чьей-то спины я вижу ее глаза, смешливые даже в задумчивости и печали, вижу неуверенно поднятую руку с шевелящимися пальцами, которыми она посылает мне последнее, как говорится, прости.

В ожидании автобуса, который должен был отвезти нас на банкет, я сидел в сумрачной комнате, за окошком которой горел солнечный, золотистый вечер.

Это было время, когда Мария Александровна летела уже где-то над землей. Самолет, еле различимый с земли, серебристым крестиком белел в лучах заходящего солнца. На неведомые земные дали, над которыми пролетал этот крошечный самолетик, падал с высоты приглушенный расстоянием гул реактивных двигателей. Может быть, кто-то из людей в эту минуту слышал тот привычный гул и равнодушно провожал взглядом небесную машину, не думая о людях, сидящих в салоне огромного самолета, не в силах представить себе их в этом белом крестике, и ничего, конечно, не зная о ней, о Марии Александровне, чудом уместившейся в металлической частичке неба.

Поделиться с друзьями: