Утренние слёзы (Рассказы)
Шрифт:
Феденька со смехом бежит к машине, достает коньяк и три мельхиоровых стаканчика, наливает, подает два Рогову, содержимое одного из которых тот выплескивает на цифру сто один, а другой опрокидывает себе в рот и крякает от удовольствия. Выпивает и Феденька, но не до дна и остатки тоже выплескивает на столб.
Женщины помирают от смеха, высунувшись из машины. Смеется и парнишка над дурачествами своего хозяина: ему не приходилось видеть такого, и он не сразу догадывается о смысле этого поклонения, пока Рогов с игривой строгостью, с какой-то скрытой стыдливостью не объясняет ему, что у них ритуал такой, кланяться сто первому километру.
— Шутка, конечно, — басит он, усмехаясь. — Развлечение старых людей. Слыхал, небось, что кой-кого за сто первый километр высылают? Вот… Ну и дурачимся. Ты не обращай внимания и языком не трепли, а вы,
И дальше они едут в молчании. Даже женщины притихают и тоже как будто бы грустнеют. Встречные машины светят уже подфарниками. Краснеют рубинчиками стоп-сигналов догоняемые грузовики. Все лилово вокруг и туманно, одни только эти рубинчики да желтые подфарники на синей ленте шоссе. И мутное, зеленое небо над головой.
Ничего этого не помнит или не хочет помнить дряхлый старик, сидящий на теплой, разогретой весенним солнцем лавочке. В руках у него картонная коробка из кондитерского магазина, перевязанная крест-накрест бумажной бечевкой. Около, на кирпично-красной влажной земле, толкутся сизые голуби, которых кормит седая женщина, сидящая рядом. Он долго и равнодушно смотрит, как проглатывают жадные голуби ноздреватые кусочки белого хлеба, как они торопятся схватить кроху, суетясь и взмахивая крыльями с грязными маховыми перьями, как дергаются их перламутровые головки на ходу, мелькают малиновые лапки, и вдруг встречается взглядом с одним каким-то бессмысленно круглым, сторожким, кровянистым глазом птицы, которая смотрит на него, как ему кажется, с ненавистью и вызывающей наглостью.
Рогов ворчит, полуобернувшись к соседке:
— Сколько же вы хлеба этим дармоедам скормили! Вот бросает, вот бросает… Люди машины делали, плуги, сеялки, бороны, комбайны, мельницы, пекарни. Вся держава напрягалась из последних сил, а потом люди ночей не спали, торопились убрать урожай, убрали, смололи хлеб, вывезли, сдали. А для чего? Чтоб вы, старая женщина, за тринадцать копеек купили батон и кормили этих дармоедов. Вам потерять тринадцать копеек или хлеба купить — одно и то же. Плохой пример детям, очень плохой!
— Перестаньте вы со своей нищенской психологией… Я-то знаю, что такое хлеб и что такое голубь. Кто их в городах развел? Люди. Кому ж их кормить, как не людям? Или давайте всех уничтожим, устроим бойню. Хороший пример детям!
— Нам не понять друг друга, — говорит Рогов.
— И слава богу, — отзывается женщина, продолжая кормить голубей.
В скверике распускается сирень, ее соцветия уже дымятся лиловыми бутонами. Шуршат шаги на кирпичной крошке…
— Сколько сейчас времени? — спрашивает Рогов у старушки.
— У меня нет часов, — отвечает та, отряхивая руки. — Сначала оскорбит, а потом время спрашивает… Наверно, часа три, не больше. Кстати, надо спрашивать не сколько времени, а который час. — И, поднявшись, уходит.
Голуби с треском взлетают. Воробьи чирикают в кустах сирени. Белая бабочка вьется над клумбой с алыми цветами. Ярко все вокруг и чисто, как на картинке.
Анатолий Васильевич Рогов чуть ли не всю свою сознательную жизнь работал на руководящих должностях. Его перебрасывали за это время с одного хозяйственного объекта на другой, он быстро осваивался в новой для него обстановке, стараясь перетащить за собой своих людей, находя причины уволить тех, на место которых он их ставил.
Если весь путь его деятельности графически изобразить на какой-нибудь диаграмме, то кривая сначала резко полезет вверх, а потом постепенно начнет снижаться, скользить по покатости условного времени и, наконец, круто пойдет вниз. Получится фигура, силуэтом напоминающая знаменитую крымскую Медведь-гору.
В жизни все это происходило с Роговым словно бы под влиянием какой-то странной центробежной силы, которая почти с каждым новым периодом его деятельности все дальше и дальше отбрасывала Анатолия Васильевича от вершины, достигнутой им в расцвете лет. Казалось бы, все должно развиваться совсем наоборот: он приобретал опыт, связи, становился увереннее в себе, не боясь ответственности
и риска, у него были свои, верные ему люди, он мог положиться на них, как на самого себя, и ворочать большими делами. Но что-то все время мешало ему. Скандальный развод с первой женой, которую он когда-то любил и которая родила ему дочь. Потом женитьба на молодой тридцатилетней женщине, родившей ему сына и вскоре ушедшей от него к другому. Какие-то случайные женщины, связи с которыми почему-то обязательно становились известными всем. Всплывали тогда тайные, скрытые до поры до времени служебные промашки, находился более образованный и гибкий руководитель, занимавший его место, а Рогова бросали на прорыв на какой-нибудь горячий участок, который он остужал своими методами руководства, пока не наступала новая пора непредвиденных бед и проколов.На этом долгом пути, чуть ли не до последней его должности, ему не изменяли всего лишь два человека: Феденька и Люся, работавшая у него секретарем, а в «обозе», как он сам говорил в шутку, остались две жены, два ребенка, ставшие взрослыми и словно бы забывшие отца, и великое множество «преданных» ему людей, которые тоже как бы исчезли бесследно, хотя и считалось когда-то, что именно Рогов вытащил их из небытия, вдохнул в них начальственную жилку, и ему они были обязаны своим продвижением по службе. Во всяком случае, сам Рогов думал именно так и очень гневался и страдал душою, когда они отворачивались от него. Он бы, конечно, так не поступил! А Феденьку он сам однажды отговорил переходить за ним на новое место, потому что тот много бы потерял в окладе. Феденька погоревал для приличия и согласился, а вскоре тоже, как все остальные, бесследно исчез и даже не подходил к телефону, если звонил Рогов. Но Рогов на него не обижался.
И только Люся оставалась до конца, до донышка верной ему, работая с ним до последнего черного дня, когда Рогова проводили на пенсию. Она плакала, вручая ему свой подарочек — две невесомые чашечки из тончайшего, полупрозрачного фарфора.
— Как тебя зовут-то? — спросил он когда-то эту почти девочку, пришедшую именно к нему, а не в отдел кадров наниматься на работу.
— Люся, — ответила она. — А фамилия Вороненко… Людмила Ивановна. Вот паспорт.
Рогов рассмеялся, а сам, поглядывая на очень симпатичную и самостоятельную просительницу, у которой в Москве ни родственников, ни знакомых, — как говорится, ни кола ни двора и даже прописки не было, добродушно заговорил с ней. Уж очень она ему понравилась.
— А я тут, Люся, у себя в деревне отдыхал, в Овражках, — есть такая на свете деревня, — так вот, там пионеры и школьники старших классов старую грузовую машину, которую колхоз на лом списал, своими руками отремонтировали, все детали недостающие в школьной мастерской выточили, собрали, отрегулировали, стали на ней ездить и назвали ее Люсей. Почему бы это — не знаю, не спрашивал. Автобус у нас не доходит до кой-каких деревень, так вот, Люсю эту под автобус оборудовали, борта повыше сделали, скамейки. Стоят теперь люди и ждут Люсю… Ломается, конечно, но ходит. Во какая Люся у нас есть! Это Люся так Люся. А ты, значит, бухгалтером в колхозе работала. Так…
Рогов принял ее на работу, поселил временно в общежитии, а потом оформил ей и постоянную прописку, что было в то время довольно трудно, но проще, чем теперь.
Ей было не так уж и мало лет, как показалось Рогову на первый взгляд, — двадцать один, хотя она и выглядела на шестнадцать. В ее фигуре была одна странность, сразу бросающаяся в глаза: природа словно бы ошиблась и перепутала составные, заготовленные для двух разных людей части, то есть узенькая, по-девичьи хрупкая и как бы даже недоразвитая грудная клетка, плечики и руки каким-то странным образом гармонировали с женственно полными ногами, казавшимися особенно напряженными и сильными, когда Люся стала надевать туфли на высоком каблуке. Смекалистая и живая, Люся скоро освоилась с обязанностями секретарши, научилась печатать на громоздкой и угловатой, как старый автомобиль, но надежной машинке «Континенталь», в ее движениях, в ее голосе и взгляде появилась та профессиональная озабоченность и строгость, какая присуща только секретаршам, преданно оберегающим покой своих не очень важных, но зато очень часто беспокоимых начальников. Рогов был очень доволен Люсей, которая, правда, иногда останавливала на нем такой глубокий и тягостно задумчивый, отрешенный какой-то взгляд, что Рогова это начинало уже всерьез беспокоить и смущать: она была моложе его дочери, и он об этом сразу же вспоминал…