Утренние слёзы (Рассказы)
Шрифт:
Рогов только что справил свой пятидесятилетний юбилей, был еще полон надежд, имел вид преуспевающего, уверенного в себе человека, грубо изломанные, резкие черты крупного лица, тяжелая нижняя челюсть, низкий лоб, над которым и с боков которого густо росли прямые и жесткие волосы с серебристой и почему-то даже золотистой сединой, стремительно зачесанные назад. Что-то дикобразистое было во всем его облике, какая-то диковатость и удаль, с трудом обуздываемая накрахмаленным белым воротничком и галстуком. Большой и сильный, широкий в кости, он не вписывался в свой кабинет, был как бы случаен и временен за столом, заваленным бумагами, словно бы и тут, как и с Люсей, произошла ошибка, но уже не природы, а судьбы, которая усадила этого мускулистого человека за стол, хотя он был задуман
Однажды он задержался у себя, готовясь к докладу, отослав и шофера и Люсю домой. Но Люся не послушалась и очень удивила Рогова, войдя вдруг к нему.
— Что, Люсенька? — спросил он, отвлекаясь от дела. — Почему не ушла?
А она в какой-то задумчивой и пугающей решимости подошла к нему, молча и упрямо протиснулась между креслом и столом, обескуражив и напугав Рогова, села к нему на колени или, вернее, навалилась на подлокотник кресла и на его колени, обняла и сказала спокойно и без тени сомнения или страха:
— Я хочу вас поцеловать, Анатолий Васильевич. Вы так много сделали для меня… Кто я вам? Никто. Так не бывает. Я хочу быть для вас кем-то. Мне легче будет.
— Не дури, Люська, — тихо говорил Рогов, мягко отстраняя ее от себя. — Не дури, девочка… Не надо. Я старый человек, женатый, у меня дочь старше тебя. Не дури, пожалуйста. Дай-ка я тебя сам поцелую, как дочку. Будешь вроде как дочка для меня. — Он, с трудом поднявшись, оттолкнув и уронив загремевшее кресло, взял ее головку и поцеловал в лобик.
А она вдруг расплакалась такими слезами, так горько и горячо, что Рогов совсем растерялся и, не зная, как унять ее истерику, накричал на нее и чуть ли не отшлепал.
— Куда ты лезешь, дура! — кричал он, ходя по кабинету. — Ты что! Тебе замуж надо, тебе детей надо рожать, мужа любить. А ты, дура, ко мне, к старику! Выкинь из головы эту глупость. Я, Люська, ведь, знаешь… Я, Люська, мужик, я откроюсь тебе, я не боюсь… Я, Люська, столько женщин знал, что ты уж лучше не лезь ко мне. Не лезь, дуреха! И не реви! С ума, что ль, сошла?! Вот, на-ка, выпей водички, успокойся. Что ты?! Успокойся… Ты такая молоденькая, красивая, тебя муж любить будет. А я-то… Люська, Люська. Знала бы ты меня, дуреха!
А Люська, всхлипывая, говорила с каким-то детским упрямством:
— Вы тоже не знаете меня, Анатолий Васильевич… Вы не знаете. И не говорите ничего… Вы не знаете меня.
— Ну, будет, будет! Как это я не знаю тебя?! Я насквозь тебя вижу. Не знаю! Я тебе всю твою жизнь, если хочешь, могу рассказать, все твои мысли — все!
— Не знаете вы меня, Анатоль Василич… не знаете.
— Ну хорошо, — говорил он, соглашаясь с ней. — Не знаю. Пусть будет по-твоему. Давай-ка я тебя до дому провожу. Вытри слезы и иди умойся, приведи себя в порядок. Ты что! Ты ведь знаешь как! Кто-нибудь увидит, что ты у меня в кабинете плачешь… Что подумают-то люди? Понимаешь? С ума сошла девка! Ну-ка, быстро, быстро. Поторопись, милая. Чтоб, как говорится, без шума и пыли. Одна нога здесь, другая там. А то ведь я человек трусливый, всего боюсь, я ведь пуганый! А больше всего, Люсенька, самого себя боюсь. Больше всех чертей и дьявола боюсь себя! Вот ведь как, понимаешь ли ты!
На этот раз она послушалась и вскоре вернулась с опухшими глазами, но уже успокоившаяся, припудренная и даже деловито озабоченная.
— Не надо меня провожать, я одна доеду, — сказала она так, словно что-то важное вспоминала и никак не могла вспомнить.
Но уже какая-то сила, какая-то странная энергия, которую знал в себе Рогов, захватила его всего, он уже загорелся проехаться с этой заплаканной девочкой на такси, посидеть с ней рядышком в уютном полумраке автомобиля, испытывая что-то вроде благодарности к ней. Он с недоумением чувствовал в себе желание еще немного побыть с ней, услышать от нее наконец-то слова, которые бы ему все объяснили. Ему даже спросить у нее хотелось: «Ты что это, влюбилась, что ль, в меня?» — и услышать в ответ, чтобы снова в растерянности и смущении сказать ей:
«Глупая! Ты ведь вон какая молодая да красивая, а я ведь старик для тебя совсем. Ты себе найди молодого мужа, он тебя любить будет, детей от него родишь».Что-то в этом роде крутилось в голове Рогова. Ему как будто мало было того, что он услышал и почувствовал, ему надо было все выяснить до конца и забыть навсегда, отсечь этот разговор, чтоб никогда не вспоминать ее слез. Он и виноватым чувствовал себя перед этой девочкой, словно был обязан пожалеть ее, уступить ей и сделать что-то такое, о чем он и думать боялся. Но он и понимал, что самым правильным будет проводить ее до дома, убедиться, что она успокоилась, и успокоиться самому. Он даже успел в этой сумятице чувств подумать и о том, что Люсю, видимо, придется перевести на другую работу, хотя бы, например, в бухгалтерию, чтоб, не дай бог, не повторялись в будущем эти бурные сцены со слезами.
Но Анатолий Васильевич никуда ее не перевел. Люся проработала с ним до последнего дня, пока он не ушел на пенсию.
Вскоре случился тот самый скандальный развод с первой женой, потом его женитьба на тридцатилетней женщине, которая родила ему сына и которая сама ушла от него к другому мужчине, забрав ребенка с собой.
Люся, конечно, не имела к этому никакого отношения, оставалась верной ему помощницей, переходила с Роговым с одного места на другое, продолжала все так же задумчиво и как бы в случайной забывчивости подолгу рассматривать Анатолия Васильевича, замечая, как белеют его волосы, как устало трет он красные глаза, как сидит за столом в каком-то расслабленном, отрешенном состоянии: только плечи пиджака топорщатся, да словно в пустом вороте по-черепашьи морщится дряхлеющая шея, торчат сухие уши, упираясь в воротничок и как бы поддерживая утомленную, дремлющую наяву «башку», как он сам называл свою голову: «Башка болит, Люся, дай-ка мне какую-нибудь таблетку».
Люся к тому времени была уже замужем, у нее рос сын, которого она назвала Анатолием в честь своего начальника, хотя и мужа ее звали Иваном Анатольевичем — так что имя получилось вроде бы и в честь дедушки. Когда она познакомилась с Ваней, она решила про себя, что будет с ним гулять не меньше двух лет и только тогда, может быть, выйдет замуж. Но однажды в гостях они сели играть в карты, и она вдруг поняла, что выйдет за Ваню сразу же, как только он сделает ей предложение. Ваня сидел спиной к зеркальному шкафу, шифоньеру, а карты свои держал так, что все их видели, оставляя его все время в дураках. «Чего это вы смеетесь?!» — спрашивал он смущенно, пока Люся не сказала ему о картах и зеркале. «А-а-а, — протянул Ваня. — А я думаю, чего это они все смеются да смеются».
Это был очень добрый и доверчивый человек, обожавший свою Люсю.
Старая вдова, с которой Рогов познакомился в санатории, имела под Москвой большую дачу с огромным участком. Эту женщину звали Марией Сергеевной.
У Марии Сергеевны болели ноги и что-то происходило с печенью. Даже в самую жаркую погоду она спускалась по ступенькам террасы на землю в старых, подшитых толстым войлоком валенках, из которых синели худые ноги, обтянутые шерстяными спортивными штанами. Озирая свои владения глуповатыми, прозрачно-серыми, горделивыми, как у орлицы, глазами, она несла к круглому столику, врытому под елкой, семечки и орешки, которыми подкармливала белку, жившую на ее лесистом участке.
Столик этот был обклеен сверху какой-то старой картонно-толстой фотографией военной карты с изображением черных вен неведомых рек, с обозначениями населенных пунктов и железнодорожных узлов. Покойный муж ее был штабным генералом. Вдове он оставил дачу и некрасивую, очень застенчивую одинокую дочь, которая в жизни своей любила только мать и белую пуделиху по кличке Октава.
Мать с дочерью каждой весной нанимали плотника, чтобы тот заменил подгнившие планки ограды, заделал все подлазы или поменял петли на калитке, если она плохо закрывалась, — старались сделать все, чтобы окрестные кобельки не проникали к добродушной Октаве и не испортили породу. К этой пуделихе с глуповатым, как у хозяйки, но вечно веселым взглядом карих глаз приходили женихи.