В наших переулках
Шрифт:
В поисках ягодных мест Дмитрий Иванович предлагает пойти в другую сторону, «за нашу столицу». «Куда это?» — недоумеваю я. «Да за Селивановскую, мы ее „столицей“ зовем». Идем по направлению к соседней за ближним лесом деревне. Да где же она? Отдельные дома в гуще разросшихся до непроходимых зарослей кустов и сорных трав, загородки сломаны, лес подступил к самым постройкам, уличный их порядок нарушен. «Тут что же никто теперь не живет?» — спрашиваю я. «Почему никто, — отвечает Дмитрий Иванович. — Одна старуха вон в том доме осталась. Не хочет переселяться. В своем доме, говорит, помру. Ей раз в неделю трактористы хлеба привозят». Вплотную подхожу к одному из домов, заглядываю в окно, символически перекрещенное одной прибитой к наличникам доской в знак покинутости жилища, и вижу: в избе свалены в кучу столы, табуретки, посудные полки, такие же прочные и чистые, как сам дом. «Саня, — воскликнула я, — да ты посмотри, какие хорошие вещи брошены. Тебе ничего не надо?» Саня смотрит на меня почти с ужасом и во всяком случае с брезгливостью. «Не нами делано, не нами куплено, не нам и брать». Я отскакиваю от окна, обожженная стыдом: забыла такую простую заповедь, священное право собственности, опору былой ландехской этики. Это колхозное, общее можно не беречь, а личное, чужое — неприкосновенно.
Родственников в Ландехе полагается почитать,
Идем с мамой в Ландех. Легкие тучки заволокли небо. Идти легко, но как обезображен въезд в Ландех, когда-то такой уютный своими молодыми сосенками на песчаном бугре и тихой, почти неподвижной, заросшей по берегам камышом рекой. Все разъезжено леспромхозовскими тяжелыми машинами, захламлено железным ломом. Сразу находим напротив собора Пелагеин дом: большой, из старых, кое-где обгорелых бревен, и самый несуразный, как и всегда было у Оброновых. А вот и сама хозяйка вышла на крыльцо, видно, углядела гостей в окно. В горнице на столе шумит самовар. «И что это ты, мать моя, так постарела?» — таковы первые слова Пелагеи Васильевны, обращенные к маме. «Так ведь годы идут, Пелагея Васильевна, — миролюбиво отвечает мама. — Мы с тобой не виделись более полувека». — «Ну какие у тебя годы, чтобы быть такой старой? — стоит на своем Пелагея. — Да и Василий что-то рано помер». — «Да и ты не помолодела, Пелагея Васильевна», — не выдерживает мама. В дом вваливается здоровенный сын хозяйки дома, вдребезги пьяный. Мать усаживает и его за стол, он плетет что-то несуразное и начинает недвусмысленно приставать ко мне. Это к родственнице? В Ландехе? К гостье в своем доме? Такое попрание всех правил и обычаев смущает даже Пелагею Васильевну. Она гонит сына из горницы, провожает спать. «Мама, давай поскорее уйдем», — предлагаю я. Когда Пелагея возвращается, за окнами гремит гром. «Гроза идет. Мы, пожалуй, пойдем. Может, до дождя успеем вернуться», — поднимается от стола мама. «И то поспешите. А то застанет дождь незнамо насколь», — отзывается хозяйка. Она стоит на крыльце, когда мы выходим на соборную площадь. Падают первые капли дождя. «Прощайте, Пелагея Васильевна», — весело и освобожденно кричит мама. Дождь усиливается, но нас не окликают с крыльца, дверь в Оброновский дом уже захлопнулась. «Давай переждем дождь в соборе», — предлагаю я. Мы укрываемся под остатками кровли. Боже, как обезображен собор! Не только содран со стены и разбит на куски золоченый иконостас, но и стенные фрески отколоты и разбросаны по земле. Вон один глаз какого-то святого наблюдает за нами снизу. Да и кровельные балки угрожающе наклонились, вот-вот рухнут. Гром гремит, льет дождь. «А знаешь, мама, пойдем-ка отсюда. Дождь теплый. А то еще упадут на нас эти балки». Мама соглашается: «Не хватало нам погибнуть под остатками ландехского собора. Слишком уж это было бы многозначительно. Пойдем». Мы выходим под дождь. И словно в награду за решительность минут через десять гроза уходит за лес. Идти по мокрой песчаной дороге легко и привольно. И пока мы доходим до Волкова, платья наши почти высыхают. Мы со смехом рассказываем Сане, как приняла нас родственница. «Стыд-то какой, гостей — под дождь. Ну пусть придет Пелагея Васильевна в церковь, уж я ей выскажу…» — сердится Саня. А нам смешно. Папа всегда не любил Пелагею.
24-го июля, в Ольгин день, мы покупаем в леспромхозовском магазине всякое угощение, и на этот раз я не даю Сане спрятать в подпол «Столичную», она красуется на столе. Мы вчетвером отмечаем мамины именины и ведем задушевные разговоры. Сидя на железной кровати, покрытой лоскутным одеялом, Дмитрий Иванович говорит: «А я, Катя, вышел из партии». «Исключили?» — поправляю я его, зная, что из партии не выходят, из нее изгоняют. «Да, нет, — возражает Дмитрий Иванович, — сам вышел». — «Как же это?» — «А вот послушайте, как дело было. Вернулся я в деревню с фронта, ну, отгуляли день, слышу на дворе скотина ревет, посмотрел, корма никакого не осталось. А когда нас провожали из армии, говорили: дома вам помогут, требуйте, если что, вы — герои, победители. Вижу я такое дело, иду к председателю и прошу корма для скотины. Он молча выписывает сена пуд, ну там еще кое-чего. Получил все, порядок. Проходит еще несколько дней, я огляделся и вижу, что скотину-то я накормил, а ребятишкам моим — двое у меня их тогда было — есть нечего. Пошел опять к председателю, говорю ему: мы там воевали, а моим ребятам здесь есть нечего, выписывай хлеба. А он отвечает: ты, что положено фронтовикам, получил, а большего у меня и нет ничего. Вас тут много возвращается». Пошел я домой ни с чем. Что делать, не знаю. А завтра входят ко мне в избу трое, наши деревенские, и говорят: подписывайся на заем. Какой такой заем, спрашиваю я. А они объясняют: на послевоенное восстановление народного хозяйства, надо помочь стране. Я кричать начал: стране помочь? А мои ребята — не страна? Им кто поможет? Не буду подписываться и все. Ушли. А на другой день вызывают меня в райком партии. Иду семнадцать километров, вхожу в райком. Они все там сидят за столом, а я стою перед ними. Секретарь райкома начал, а они все подхватили: как же ты, коммунист, фронтовик, а такой несознательный? Надо хозяйство стране восстанавливать или не надо? А я в ответ, что мне надо прежде всего своих ребят накормить, а потом уж и все остальное. Дайте вы мне сначала в заем, отработаю. А они мне: положишь на стол партбилет. А я совсем дошел, вынимаю свой билет и кладу на ихний стол: берите! Мне этим билетом ребят не накормить. Они ошалели. Да ты что, что ты, возьми обратно! А я свое: не возьму! Тогда они осерчали и грозят: бери, мы с тобой еще не так будем разговаривать. Взял я билет, пошел домой. Они ни с чем, и я ни с чем. А через несколько дней сам председатель приносит мне повестку: «Тебя, Дмитрий, в обком вызывают. Все из-за этого проклятого займа. Я тебя подброшу на машине, у меня там тоже дела есть». Приезжаем. Та же картина: длинный стол, сидят, в середине — первый. И прямо с ходу: такой сякой, положишь партбилет. А я ему отвечаю: клал уже на один стол, положу и на этот. А они грозятся, что исключат. А это уж ваше дело, отвечаю. Достаю билет и кладу на стол. Как они испугались, Катя! Возьми сейчас же обратно, ты что, с ума сошел? А меня уже заело: не возьму вашего билета и все. Они меня упрашивают, а я на своем стою. Потом надоело мне, повернулся и вышел, а билет так и оставил на столе. Наш председатель ждал меня у дверей на улице. — «Ну и что, исключили?» —
спрашиваю я Дмитрия Ивановича. — «На том же заседании, — отвечает он мне. — И стал я жить дальше. И так мне стало легко и спокойно: ни партгрупп, ни бюро, ни попреков, что коммунист. Отпылю на своем тракторе часов двенадцать, приду домой и лягу вот на эту коечку со своей Шурочкой — ничего мне больше не надо. Вот слепнуть только стал, а так — распрекрасная жизнь. И думаю я, Катя, что как я был настоящий коммунист, так и остался. А они — ненастоящие».Через два дня после маминых именин вдруг примчался на своем мотоцикле Володя с известием: у них в Мугрееве — командировочные из Москвы. Послезавтра уезжают на своем автобусе, могут нас захватить, он уже договорился. Мы с мамой смущены. Признаться, думали здесь пожить подольше. Ведь знаем, что в последний раз. А Володя объясняет: «Такой случай, чтоб транспорт прямо в Москву, у нас раз в сто лет бывает». И Саня не уговаривает погостить. Устала от нас? Отрываем от дел? Вон, огород и впрямь полоть пора. Или они давно озабочены, как нас обратно отправить? И в самом деле, как? С тех пор, как в тридцатом году отняли у Макара лошадь, — вечная проблема. Из Ландеха автобусом до Пестяков, от Пестяков — до Дземржинска (с таким ударением здесь говорят), оттуда так же до Горького, а там еще ухитриться взять билеты. Как мама выдержит? Нет, Володя прав, надо ехать. Спасибо ему. А до Мугреева-то как, до Свято-озера? Да пешком, как же еще. «Не беспокойся, вещи я на велосипеде довезу», — объясняет Саня. На велосипеде через болото? Ну, да надо положиться на привычных людей. Едем.
Накануне разлуки я вспоминаю, что со мной заряженный фотоаппарат моего брата. Никогда не снимала. Но брат дал мне точные указания и велел фотографировать только в полдень при солнце. Я срочно отправляюсь в Ландех запечатлеть на память отцовское село. Идем вместе с Дмитрием Ивановичем, ему — за хлебом. У него мешок за плечами, будет хлеб, надо брать на неделю. Может и до вечера придется ждать этого хлеба. Я так и снимаю Дмитрия Ивановича, уходящего от меня с мешком за плечами. И еще запечатлеваю леспромхозовское безобразие — как свидетельство греха. И еще общую панораму села из-за реки. Собираюсь снять развалины собора, папин дом, бабушкину могилу, кладбищенскую церковь… Жарко, трудно будет дойти до кладбища. Пытаюсь еще раз щелкнуть фотоаппаратом на берегу реки — нет щелчка. Так и этак, нет как нет. Вот беда! И аппарат Алешин испортила, и снимков не сделала. Но делать нечего. Огорченная, бреду обратно в Волково. Все не так, как было задумано. (А оказалось, что аппарат в порядке, да я забыла перевести кадр.)
«Саня, я пойду в баню, ополоснусь с дороги?» — спрашиваю я тетку, вернувшись в деревню. «Да кто же это холодной водой в бане моется?» — «Так ведь жарко». — «Ну уж нет, чтобы гостья в холодной бане мылась? Долго ли истопить». И убегает в баню тотчас же. А когда мы с мамой возвращаемся освеженные из бани, вернулся и Дмитрий Иванович с хлебом. «Воды много горячей, Дмитрий Иванович, не хотите ли помыться с дороги?» — спрашиваю я. «Да ведь вроде бы не суббота, чтобы в бане мыться? Нет, уж я привык по субботам», — отвергает он мое предложение.
В сумерки выхожу на улицу: осталось еще одно невыполненное здесь дело, все время хотела исполнить, да не решалась, а теперь откладывать некуда. Подхожу к Одуваловскому дому и только тогда замечаю, что и он какой-то ощипанный: нет двора, открываю знакомую дверь, выходившую раньше во двор, стучусь и вхожу. Объясняю хозяевам, кто я такая и что есть необходимость перед отъездом побывать в доме моего детства. Не знакомые мне хозяева, леспромхозовские рабочие, охотно пускают меня посмотреть дом: им понятно мое желание с ним проститься. Но как сжался и внутри этот когда-то обширный в моих глазах дом! Как потемнели его стены! И ни одного знакомого предмета, ни одной иконы. А хозяева хвалят дом: повезло им его купить, крепкий, хорошо твой дед построил. Я извиняюсь за позднее посещение и благодарю. В горле — комок.
На рассвете, простившись с Дмитрием Ивановичем, мы выходим из избы, а Саня перед крыльцом уже взнуздала своего «коня» — так она называет велосипед, к которому приторочены наши сумки. Она поведет «коня» в поводу, то есть пойдет пешком, двигая рядом с собой нагруженный велосипед. Таков волковский уровень прогресса на последней четверти XX века. Мы едва поспеваем за Саней, ведущей по узкой полевой, а потом лесной тропе своего коня. Вот и лес кончился. Что это? До горизонта — черная, нет, пепельная безжизненная пустыня. И это наше большое болото, где цвели ирисы, спела клюква, а Макар стрелял уток? Да, объясняет Саня, это то, что осталось после торфоразработок, — черная пыль, прорезанная ровными канавами на квадраты. И нам надо пересечь эту пустыню, пройдя чуть ли ни восемь километров по ней. Мои новенькие белые тапочки через пять шагов становятся тоже черными, их никогда уже не отмыть.
Свято-озеро по-прежнему прозрачно до самого песчаного дна, хотя деревьев на нашем пути возле него не осталось, только на далеком противоположном берегу высятся прекрасные сосны. В комнате, которую занимает в двухэтажном бревенчатом бараке семья Саниной дочери Ани и где нас ждет непременное чаепитие с пирогами, Володя объясняет, что озеро и привлекает командировочных из Москвы в Мугреево. Их инспекции местной фабрички, выпускающей какие-то детали к какому-то оружию, — сплошная рыбная ловля. Вот и эти, что приехали на автобусе, все время на берегу провели. «На наше счастье», — шучу я, чтобы предотвратить любимую Володину тему — критику столичных жителей. Но Володя не одобряет моей шутки и смотрит на меня строго. Оглядываю внимательно комнату, где мы пьем чай. Бедно, но есть претензия на городскую обстановку — раскладывающийся диван и дешевенький сервант, в котором рядом с грубыми чашками стоят какие-то хохломские штучки. «Вот хочется собрать изделия местных художественных промыслов», — объясняет Володя, прослеживая мой изучающий взгляд. Немного же ты собрал при всем своем владимирском патриотизме! Наш папа тоже все мечтал о палехской шкатулке, за всю жизнь на нее не заработал. И у тебя, Володя, что-то не видно дорогих палехских изделий. Заработаешь ли хоть ты когда-нибудь на сувенир соседей?
Ровно в десять мы прощаемся с молодой хозяйкой недолгого нашего пристанища. Володя и Саня подхватывают наши сумки — нам, гостям, ничего не дают поднять — и мы идем на берег озера. На белом песочке и впрямь стоит у самой воды автобус. Да какой хорошенький! Небольшой, мест наверно на пятнадцать и совсем новый. Неужели с папиной родины можно выехать так комфортно? Около автобуса нас дожидаются три москвича инженерного облика, бойкий шофер и какой-то местный житель (сразу видно по обглоданному виду), тоже напросившийся в пассажиры. Саня кидается к нам на грудь и плачет. Я приглашаю Володю приехать как-нибудь в Москву, но он решительно и по-прежнему строго отказывается: «Нет. Не люблю я Москвы. Я один раз там был на экскурсии. Не понравилось. Да и никому мы там не нужны». И смотрит на меня без улыбки. Так и не одарил ни одной. И я запоминаю это отсутствие улыбки как повод для раздумий и покаяния.