Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Надо признаться, что наш с Андреем поэтический вкус был очень консервативен. Нас совсем не коснулось типичное для тех лет увлечение Маяковским. «Тихонов, Сельвинский, Пастернак» — это было не про нас. Мама в годы своей богемной юности, конечно, посещала модные в те времена выступления поэтов и любила рассказывать нам о грубых и остроумных репликах Маяковского, о скандальных появлениях на эстрадах Есенина с Мариенгофом и т. п., но рассказывала о поэтах того времени всегда в ироническом тоне. Политические взгляды, господствовавшие в нашем доме, отстраняли меня от советской литературы. Конечно, все мы читали тогда «Школу» Гайдара, «Республику Шкид» Кассиля и еще несколько общеизвестных и популярных книг. Но, в общем, я не знала советской литературы. И мой выход на поприще критики современной литературы был обусловлен и трагическим, и легкомысленным совпадением ряда случайностей.

Совсем другое увлечение ознаменовало для нас последнюю предвоенную зиму. Это, кажется, я узнала случайно, что в Третьяковской галерее есть платные искусствоведческие кружки. Рубль с человека и не менее шести человек в группе, занятия раз в неделю. Я загорелась заманчивой идеей и уговорила нашу компанию плюс еще кого-то из класса записаться в такой кружок. Ах, какое это было для меня счастье! Каждую неделю в пять часов я стремительно пересекаю Арбат, бегу по Денежному переулку, из Глазовского появляется Лиля, Алеша

уже заранее вышел из своего дома, на Кропоткинской стоит Дима, а там всей гурьбой вниз к Москворецкому мосту, через пустынную Болотную площадь и прямо в Лаврушинский. Открытие нового взгляда на знакомые картины объединилось для меня с путешествием в галерею — любимые переулки, строгая Кропоткинская, вид с моста на Кремль — все вместе входило в ощущение эстетического праздника.

Нам очень повезло с руководительницей кружка. Она научила меня не только наслаждаться картинами, но понимать, что они есть результат мысли, усилий и умения художника. Мне стыдно, что я не помню ни фамилии, ни имени руководительницы. Да и длилась эта искусствоведческая эпопея недолго. В течение, кажется, пяти или шести занятий наша руководительница стремительно провела нас по всем векам русской живописи — от икон до Врубеля. И тут же вслед за коротким общим обзором нам было дано задание: выбрать себе по вкусу картину и дать ее анализ в письменной форме. Почти шесть десятилетий прошло с тех пор, а я помню наш тогдашний выбор: «Иван Грозный убивает своего сына» — Алеша, «Иван-царевич на сером волке» — Дима, «Мостик через пруд» (кажется так?) Левитана — Лиля, «Девочка с персиками» Серова — я. А написать мне пришлось оба последних сочинения. Лиля, только приступив к работе, тут же опустила руки. Старательная отличница в классе, она оказалась лишенной свободного воображения. Мальчики больше напирали на драматизм выбранных сюжетов. Я же упивалась описанием «колорита» и «фактуры», щедро используя только что подхваченные на занятиях новые для меня термины. И мое вдохновение нашло отклик: оба моих сочинения были отмечены как лучшие. И тут наша группа распалась. Лиля страдала от уязвленного самолюбия после поражения. Диме надоели эти занятия, и он просто не вышел из своего Еропкинского переулка перед очередным занятием. Алеша, как всегда, молчал, но послушно выходил мне навстречу. Я дважды заплатила за непришедших рубли, чтобы продлить существование кружка. Но где мне было взять эти рубли? И мое счастье кончилось. Регулярно ходить в Третьяковку теперь мы стали с Андреем Турковым, но вкусов своего скрытного брата я так тогда и не узнала.

Нам все более остро были нужны карманные деньги. С удивлением и завистью я смотрела, как отец Стекловых в вечер получения заработной платы торжественно вручает сыновьям некую определенную сумму, очень небольшую, зависящую от возраста каждого из них. Но с этого момента они могли совершенно самостоятельно распоряжаться своими деньгами. Я никогда не имела такой возможности.

С класса седьмого я пыталась заработать их сама. Через маминых друзей-учителей мне нашли частные уроки. Но, кажется, мой педагогический опыт был плачевен. Прекрасно помню свой позор с арифметической задачей, когда мой маленький ученик с умными, все понимающими глазами иронически наблюдал мои муки растерянности и насмешливо заглядывал из своей комнаты в переднюю, откуда я пыталась незаметно для него позвонить по телефону все тому же Алеше Стеклову с просьбой о помощи в решении этой каверзной задачи. После этого случая я отказалась от урока в Денежном переулке. С алгеброй было легче, и я стала давать уроки какой-то девочке из только что выстроенного энкаведешного дома, отгородившего высокой стеной наш школьный двор от Смоленского бульвара. Дом был удивителен тем, что в нем все квартиры были отдельные. Все! Но больше запомнились мне уроки всё той же алгебры какой-то девочке, жившей на Кропоткинской. Мне заранее было известно, что родители девочки сгинули где-то в лагерях, воспитывают девочку бабушка и дедушка, а еще с ними живет ее дядя, сумасшедший музыкант. Он помешался, когда и его арестовали, хотя скоро выпустили. Аресты меня уже не очень-то волновали, привыкла, а вот сумасшедший музыкант — это было романтично. Оказалось, что и заниматься мы должны в его комнате! Но помешательство дяди проявлялось для меня только в том, что он безмолвно выходил из комнаты, как только мы в ней появлялись. Зато сама комната! Громадный рояль посредине, узкая аскетическая тахта в углу и крошечный круглый столик, свободно передвигавшийся в любое удобное место вместе с высоким торшером под кружевным абажуром. Всё это было довольно потертое и потрепанное, как я сейчас вспоминаю. Но я никогда до того не видела торшеров, а узорчатые тени на потолке от старого кружева так пленили меня, что я больше смотрела на потолок, чем в задачник. Чем кончилась и эта попытка педагогических заработков, не помню.

В предвоенную зиму сорокового — сорок первого года мы все стали частыми посетителями дома Стекловых. Если наш шумный безалаберный дом влек наших друзей непринужденной свободой, то дом Стекловых привлек всех нас размеренным порядком и уютом, которых мы были лишены, а, видимо, мы уже нуждались в каких-то более «красивых» формах существования.

В отличие от всех нас Стекловы занимали не одну, а целых две больших комнаты в пятикомнатной квартире. Их комнаты были разделены передней, в одной из них обитали два брата Стекловы вместе с бабушкой, в другой — их родители. Маленькими школьниками мы заходили обычно только в комнату мальчиков, где стояли три кровати, большой стол, покрытый светлой клеенкой, на одном окне висела клетка с птицей, на подоконнике другого находился аквариум с рыбками, на письменном столе круглился глобус, а на стенах пестрели большие географические карты. В общем, это была знакомая нам обстановка жизни интеллигентных детей. Но в последнюю предвоенную зиму мать мальчиков Наталия Ивановна стала нас приглашать в «гостиную». Супружеские кровати были и там отгорожены шкафами, а остальная часть комнаты действительно ничем не напоминала наши — эти походные лагеря или дортуары с небольшими вкраплениями остатков старинных мебельных развалин. У Стекловых было пианино, на стенах висели неброские картины, овальный стол был покрыт тяжелой с кистями скатертью, на двух этажерках находилось обширное собрание иностранных словарей (Наталия Ивановна была машинисткой на двух или даже трех языках). Но больше всего нас восхищала низкая тахта с кучей ситцевых, темной расцветки подушек и с крошечной лампочкой под таким же ситцевым самодельным абажуром в углу изголовья. Нам представлялось это верхом уюта и изощренной изобретательности. Подумать только, еще и лампочка над тахтой! И хотя, кроме пианино, у Стекловых не было ни одной дорогой вещи, мы правильно оценили уют спокойной, устроенной, а не случайно сложившейся жизни. Это было нечто иное, чем декорации под старину нашей бабушки Наталии Николаевны в Хлебном переулке. У Стекловых не было никакой «показухи», как станут впоследствии говорить, здесь все было подчинено стройному ритму жизни интеллигентной трудовой семьи, где много работают и хорошо учатся, а потом хотят и умеют уютно отдохнуть. И мы с особым

чувством отдохновения забирались на ситцевую тахту, непременно зажигая маленькую лампочку в углу, хотя и не собирались читать. Алеша же садился за пианино и играл нам Шопена. Мы чувствовали себя взрослыми утонченными людьми. Никого из нас, кроме Алеши, не учили музыке, хотя мои подруги очень хорошо пели. И на концерты нас не приучили ходить. В детстве, как я уже упоминала, раза два в сезон нас водили в Большой театр на оперы, все известные оперы мы знали, тогда это полагалось. А серьезной музыки не знали. И Алешина игра этюдов Шопена была для нас верхом духовной изысканности.

При всё большем сближении с домом Стекловых, я все труднее и труднее чувствовала себя рядом с Алешей. Однажды на уроке литературы Алеша почему-то оказался на одной парте не с Димой, а с Толей Приписновым, тонким верзилой, с которым мы тоже учились в одном классе еще с 7-й школы. Вдруг я услышала шум какой-то возни за своей спиной и обернулась. Мальчики боролись друг с другом, и Толя дергал из рук Алеши вынутую им из кармана записную книжку. Книжка упала на парту, из нее что-то посыпалось на пол, что Толя, смеясь, пытался поймать, а Алеша, покраснев, защищал. Я узнала эти легкие, летучие предметы: то были засушенные фиалки, собранные мною на берегу Киржача и вложенные в Гамсуна. Я забыла их в книге, а Алеша нашел и носил их с собой. Мгновенно поняв ситуацию, я тут же отвернулась с видом внимательной ученицы, поглощенной уроком. Я не хотела понимать ни тайных, ни явных знаков особого к себе отношения. Мы оба боялись обнажить себя друг перед другом. Он — открыть передо мной свое чувство, я — отсутствие его и тем его обидеть. Кто бы из окружающих нас поверил, что мы никогда вдвоем ни о чем серьезном не говорили, никогда не гуляли вдвоем, только вместе с друзьями. Мы так и не узнали друг друга. Ценя и уважая Алешу, дорожа его привязанностью и верной рыцарской службой, я боялась вспугнуть что-то, нарушить давнее равновесие в неравных отношениях. А он? Я не знала и так никогда ничего и не узнала. Я боялась слов и избегала откровенности.

В конце декабря сорокового года мама объявила нам, что в новогоднюю ночь ее не будет дома. Впервые с тридцать шестого года. О радость! Я даже не поинтересовалась, где она будет встречать Новый год. Мы тут же решили устроить свой новогодний праздник. Собственно говоря, он не мог ничем особенным отличаться от нашего обычного времяпрепровождения. Разница была только в том, что и Тамара не присоединилась к нам, найдя более интересное и нам неизвестное общество. Да еще бутылка вина, нами самостоятельно купленная и законное разрешение мамы не спать до глубокой ночи. Алеша Стеклов пришел с аппаратом и фотографировал особо торжественные моменты празднества: вот, держа в руке настольные часы, единственные наши часы, Алеша-брат напряженно смотрит на них, чтобы не упустить момент полночи; вот мы все чокаемся первым бокалом; вот маленькая Лёля одиноко лежит полубольная на тахте; вот Лиля кокетливо выгнула свою хорошенькую фигурку, сидя на стуле, вероятно, перед не видимым на фотографии Димой. Как весело и беззаботно провели мы эту первую ночь сорок первого года! Почему именно в эти месяцы нас всех оставили страхи и тревоги? Почему мы именно тогда впервые за много лет так доверчиво смотрели в будущее? А, может, мы и вовсе в него перестали тогда смотреть, а просто жили молодой своей жизнью? Я долго потом удивлялась этой беззаботности.

30

А через несколько дней после Нового года мы с Лёлей уехали на Косую Гору.

Всю осень Лёля проболела какой-то неясной, так и не определенной болезнью. Месяц лежала в Яузской больнице, куда я и отвезла ее, а вернулась домой в декабре, слабенькая и несчастная. Несчастная еще и потому, что никто из нас не навестил ее в больнице ни разу. Почему? Стыдно признаться, но о ее страданиях детского одиночества я узнала от нее, будучи не просто взрослой, но уже старой. А тогда, занятая собственными ощущениями, как-то не сообразила да и не знала, что в больницах больных навещают. А что думала мама? Мама тем более была занята. Холодный дух нашего пылкого дома дал себя знать в полную меру в этом не замеченном нами эпизоде.

Тем ярче и слаще оказалась для нас зимняя поездка на Косую Гору. Я везла больного ребенка (Лёле шел одиннадцатый год) ко всегдашним нашим помощникам и спасителям — старикам Краевским. И, может быть, в эти морозные дни января 1941 года я впервые сознательно почувствовала ответственность за младшую сестру и привязанность к ней. Если бы она попала в больницу после этих дней, я бы уже догадалась ее навещать. Это же известно, чтобы привязаться к человеку, надо сначала о нем позаботиться.

Зимой мы всегда жили в городе, зимней загородной природы мы не знали. А тут вдруг на нас с Лёлей обрушилось всё великолепие нетронутых январских снегов, янтарных и багряных ранних закатов, сверкающих льдистыми алмазами лунных вечеров. И все это в сочетании с теплым, сытным, гостеприимным домом, с каникулярной беззаботностью, с ощущением новой, открытой для себя привязанности. Лыж у нас не было, я давно выросла из детских, а взрослых никто нам не покупал. Мы с Лёлей ходили пешком по косогорским и яснополянским рощам и полям, выбирая укатанные санями дороги. Ходили и днем, и вечером тем более смело, что с нами увязывалась громадная черно-серая овчарка Стечкиных. Мы упивались синевой неба и темным золотом так и не опавшей листвы дубов. Это была новая для нас красота, мы едва узнавали привычные места в непривычном застывшем и сверкающем наряде. И нежность к маленькой голубоглазой сестре переполняла мое сердце. И еще, конечно, мы бесконечно ели немыслимо вкусную для нас еду. Лёля поправлялась на глазах. Вот что ей было нужно, какая бы ни была у нее болезнь: еда, воздух и забота. Продлив на несколько дней законные каникулы, я возвращалась домой и в школу, спокойная за сестру и полная взрослым чувством ответственности и нужности.

Это чувство не мешало мне в поезде представлять себя немножко Анной Карениной. Дело в том, что на мне было вишневое вельветовое платье. Оно было единственным моим платьем той зимой и, конечно, досталось мне от кого-то в дар и по наследству. В торжественных случаях я пышно украшала его прабабушкиными брюссельскими кружевами, хранившимися в «нашем секретере», в будни кружева снимались. Ну а если ты едешь зимой, одна, в поезде, а на тебе почти бархатное платье, хотя и несколько потертое, кем, как не Анной Карениной, ты себя ощущаешь? И неважно, что душа твоя звенит от радости, что под поезд ты не собираешься бросаться да и Вронского нет. Впрочем, на вокзале меня встречал Алеша Стеклов. Мама послала его в ответ на его бесчисленные вопросы, когда же я вернусь. Но это-то обстоятельство — встреча на вокзале — не играло в моих ощущениях никакой роли. И запомнила я ее только потому, что на эскалаторе в метро Алеша прочитал не известные мне стихи Пастернака:

Февраль… Достать чернил и плакать…

Стихи поразили меня. Я впервые услышала имя этого поэта, а его стихотворение вошло еще одной краской в ту короткую зимнюю сказку.

Так шла для нас последняя предвоенная зима, самая мирная за истекшее десятилетие, давшая нам передышку перед испытаниями. Спрашиваю себя еще раз: почему именно в начале сорок первого года нас вдруг оставили тревоги и предчувствия, давившие и угрожавшие столько лет? Или это только меня они оставили в канун моего семнадцатилетия?

Поделиться с друзьями: